tamara_borisova (
tamara_borisova) wrote2012-09-22 07:49 am
![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Entry tags:
Про самосознанье причин
И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей, —
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
Ноябрь 1933 — июль 1935
Осип Мандельштам. Восьмистишия (11)
Говорят, что Вселенная — всего лишь самозамкнутая система зеркальных взаимоотражений.
Я это знаю давно, с самого детства: если стать особым образом коленками на край бабушкиного жёлтого дивана с валиками и заглянуть в узкое овальное зеркало на его грядушке, то можно увидеть целый ряд бесконечно уменьшающихся, но бесконечно длящихся отражений своего лица и затылка в узком прямоугольном зеркале жёлтого буфета с ромбическими стёклышками: зеркала множатся друг в друге, множа твоё «двухмерное» отражение, превращая его в тысячемерное, миллиономерное, триллионо... до головокружения, останавливаемого даже не возможностями взгляда, (не)способного различать микроскопическое, — а точкой страха, боязнью быть окончательно поглощённой этой манящей бездной.
Эти зеркала были способны на многое: недаром они сошлись в пространстве бабушкиного зала, а ведь в прошлом буфет был наш и жил в нашей столовой в Нововасильевке, и я даже однажды нечаянно облила его зелёнкой — вместе с кружевной салфеткой, лежавшей в подзеркальном пространстве, и часто пускала маленьким круглым зеркальцем из маминой пудреницы солнечных зайчиков по потолку и стенам, сидя напротив него в кресле «с ногами» (поджав их под себя), и зайцы эти самовольно бегали по стёклышкам в металлических ромбах-оправах, заскакивая на секундочку — поглядеть на своё отражение — в зеркальную нишу... вот и приманились все эти зеркала и зеркальца, и мебель за собой притащили!


А мы уехали из Нововасильевки — навстречу балковскому трюмо, радостно хлопавшему створками и с утроенным энтузиазмом множившему наши с Лилей отражения... и дохлопавшемуся до того, что вскоре превратилось в труно́: уезжая из Балок в Сумы, мы не взяли с собой мебель, слишком долгая дорога предстояла, и соседка с фамилией, как у Леонида Ильича, ходила по комнатам и говорила: диван мы возьмём, шихванер мы возьмём, а труно — нет, труно не возьмём...
Прохладные рёбра зеркальной вселенной можно было пощупать пальцами — это было не так сложно, как разобрать аккордеон, но не менее интересно: картонный круглый калейдоскоп с волшебными (несъедобными, но как же хотелось «взять на прикус» всю эту сверкающую фрактальную груду!) монпансье стёклышек легко разбирался на части, и внутри обнаруживались простецкие и довольно блёклые разноцветные камешки, лежащие на матовом стёклышке, и три узких зеркальных полоски...
Ясное дело — все эти ряды взаимоотражений были ничем иным, как рядами времён: прошлое заглядывало в будущее, будущее гляделось в прошлое, а настоящее длилось бесконечно... аж пока не уставали коленки, и тогда можно (и нужно) было рухнуть в подушки, (едва не) уронив валики, несколько раз для порядка подпрыгнув коленками же на выпуклом его пружинном брюхе, и блаженно замереть под листьями «филодендронной» монстеры — прохладными опахалами простёртыми над твоей царской персоной...
Флоренские «слои времён», уложенные томасманновскими складками, — это то, что я всегда знала и чувствовала, и потому мгновенно опознала, прочитав уже в двадцать с лишним лет «Иосифа и его братьев»:
«Прошлое — это колодец глубины несказанной. Не вернее ли будет назвать его просто бездонным?
<...> Ведь чем глубже тут копнёшь, чем дальше проберёшься, чем ниже спустишься в преисподнюю прошлого, тем больше убеждаешься, что первоосновы рода человеческого, его истории, его цивилизации совершенно недостижимы, что они снова и снова уходят от нашего лота в бездонную даль, в какие бы головокружительные глубины времени мы ни погружали его. Да, именно “снова и снова”; ибо то, что не поддаётся исследованию, словно бы подтрунивает над нашей исследовательской неуёмностью, приманивая нас к мнимым рубежам и вехам, за которыми, как только до них доберёшься, сразу же открываются новые дали прошлого. Вот так же порой не можешь остановиться, шагая по берегу моря, потому что за каждой песчаной косой, к которой ты держал путь, тебя влекут к себе новые далёкие мысы».
Этот «колодец Иосифа», проданного в Египет (ОЭМ: «Отравлен хлеб, и воздух выпит. Как трудно раны врачевать! Иосиф, проданный в Египет, Не мог сильнее тосковать!»), — и есть портал в прошлое/будущее, где существует «человек вообще» — как манновский «Елиезер вообще», «раб вообще», «царь вообще»: да и нет никакого Египта, есть только «Египет вообще», и глубина ощупывания зависит лишь от длины нашего индивидуального «лота» — памяти...
А я помню по крайней мере несколько прошлых своих жизней.
И это не фильмы, не книги, не чьи-то рассказы — невозможно помнить по чьим-то рассказам или фильмам жар или холод (тактильные ощущения не внушаемы и не передаваемы), а самое главное — нельзя «дистанционно» управлять сжатием сердечной мышцы, когда душа и сердце замирают в болезненном счастье узнавания родного...
Такое острое томление — до перехвата в горле, до судорожного сглатывания, до выступающих слёз — испытываю я, когда смотрю на репродукции картин Дуччо Буонинсеньи или вглядываюсь в пейзажи русских икон.
Я там была! Я там жила! Я знаю и помню все эти дома, деревья...
Я помню этот бесконечный солнечный свет, это землистое золото фона...
Мои глаза... моя радужка повторила и закрепила весь этот золотисто-охристо-тополиный колорит, пальцы ощупали и огладили всю эту фактуру, все эти трещинки и царапинки на холсте отпечатались на моей коже рук, пальцев, ног... я ходила по этим ступеням босыми ногами, я помню, какие они холодные и немного сырые, я помню, как зябко было внутри в помещениях, скрытых в этих тёмных арочных проёмах, и как охватывало меня цепкими лучами жаркое солнце снаружи.
И точно так мрёт моё сердце от Гейнсборо, от голландских и английских пейзажей с купами деревьев.
Эти изгибы просёлочных дорог, эти круглые пышные облака, повторённые и отрифмованные, зеркально отражённые в пышных кронах, эти острые крыши голландских домов, горбатые и щербатые мосты и мостики, дощатые бревенчатые и каменные с круглой дыркой посредине — это всё моя родина когда-то, в незапамятные (но запомненные) времена...

И вот через этого Буонинсенью, через Гейнсборо, голландцев (вообще пейзажную живопись, особенно английскую) что-то такое я вспоминаю мучительно...
У меня так сладко томится сердце, как от отчего дома... Как у Тарковского в «Солярисе», когда Банионис стоит на коленях, перед крыльцом, а земля начинает расти и круглиться, набухать и вспучиваться, превращаясь в земной шар...

Или ещё вижу часто, будто живу я в доме, окнами выходящими в воду (как в Венеции) — в море или реку. Узенькая такая кромочка суши, едва заметная (только когда открываешь окно и выглядываешь — или выходишь за дверь и осторожно топчешься по каменной узкой бровке, потому что любое неосторожное движение — и следующий твой шаг уже по колено в глубокой насыщенно-синей воде), а из комнаты ничего этого не видно, лишь необъятный морской простор открывается...
А ещё я помню жаркую пустыню, я стою у ворот — подвесных, с толстыми чёрными цепями, в глубокой тени, и смотрю на песчаные пространства, расстилающиеся впереди, и вижу марево такое от испаряющейся влаги — над песками этими, освещёнными ярким солнцем...
И я там явно не рабыня, но и не госпожа, среднее какое-то сословие.
Я стою свободно, не связана работой, очевидно, (ещё?) не замужем...
Передо мной множество людей, каких-то воинов (возвращающихся из похода? и мы их встречаем — горожане?), они в кожаных сандалиях, в кожаной (коричнево-жёлтой и чёрной) одежде, мелькают какие-то перья/плюмажи, звенят какие-то цепи (лошадиная сбруя?), мелкая песчаная пыль клубится вдали...
А в другой какой-то жизни я точно была «мореплаватель и плотник», «в необузданной жажде пространства, Влача через влажные рытвины хрупкий прибор геометра», сличающий «с притяженьем земного лона» «шероховатую поверхность морей» и вдыхающий «запах смолистых слёз, проступивших сквозь обшивку корабля, любуясь на доски, заклёпанные, слаженные в переборки», — столь плотно к рукам моим прилегает «предметный мир»: я, наверное, как бабушка Маруся, могу делать всё: на вопрос, умею ли я сделать то-то или то-то, я всегда отвечаю: пока не пробовала, но думаю, что да, — и почти всегда могу, если «пробую»: так я попробовала косить года два назад — оказалось, что я это умею, руки сами помнят... точно так же я попробовала и сумела положить кафельную плитку на крыльце, могу отремонтировать практически любую вещь... и труднее всего мне помнить и соблюдать бабушки Марусину мечту-молитву: дай бог всё знать, да не всё делать...
И ещё глубже, глубже, глубже: я помню какие-то архаичные каменные лестницы и жилища из первобытного, ноздреватого камня, помню вкус воды из каменных желобов (с меловым привкусом), всегда полукруглые своды, узкие (и овальные, то есть с аркой) прорези окон и дверей, и всегда множественные ступени с множеством поворотов, со сплошными «перилами», то есть без перил, а с выдолбленными «боковинами». И всегда мягкая обувь (или босые ноги), так что нога чувствует все мелкие камешки на дороге и неровности ступеней натренированной подошвой, которой почти не больно.
...Однажды, играя неподалёку от страшного — заброшенного и осыпающегося — колодца, окружённого зарослями сирени и запретами взрослых приближаться к этому опасному месту (надо ли сомневаться, что мы всегда влеклись именно туда?), мы нашли целую груду неизвестно откуда взявшихся... диапозитивов? не знаю, как назвать довольно большого размера «слюдяные» — из плотной цветной плёнки? пластмассы? — пластинки, вставленные в картон (размером с детскую ладонь).
Откуда эти слайды могли появиться в Приазовье? какая могла быть кинофабрика или высокохудожественное фотоателье в райцентре?
Их не могло быть в принципе!
На пластинках были изображены какие-то сюжеты, композиционно напоминавшие кино- или просто картины, по времени событий — примерно девятнадцатого или начала двадцатого века.
Так и осталось для меня загадкой, что это было и откуда оно прилетело к этому колодцу...
Такими вот неопознанными летающими зеркально-калейдоскопичными объектами представляются мне наши «слюдяные слайды» памяти — кусочки разноцветных монпансье, положенные между трёх зеркал на матовое стёклышко вечности и волшебным образом поворачиваемые играющим богом, восхищённо рассматривающим нас (трепещущих пред его всевидящим оком) и нашу очередную конфигурацию судьбы в продышанную дырочку.
...На стёкла вечности уже легло
Моё дыхание, моё тепло.
Запечатлеется на нём узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть —
Узора милого не зачеркнуть.


В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей, —
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
Ноябрь 1933 — июль 1935
Осип Мандельштам. Восьмистишия (11)
Говорят, что Вселенная — всего лишь самозамкнутая система зеркальных взаимоотражений.
Я это знаю давно, с самого детства: если стать особым образом коленками на край бабушкиного жёлтого дивана с валиками и заглянуть в узкое овальное зеркало на его грядушке, то можно увидеть целый ряд бесконечно уменьшающихся, но бесконечно длящихся отражений своего лица и затылка в узком прямоугольном зеркале жёлтого буфета с ромбическими стёклышками: зеркала множатся друг в друге, множа твоё «двухмерное» отражение, превращая его в тысячемерное, миллиономерное, триллионо... до головокружения, останавливаемого даже не возможностями взгляда, (не)способного различать микроскопическое, — а точкой страха, боязнью быть окончательно поглощённой этой манящей бездной.
Эти зеркала были способны на многое: недаром они сошлись в пространстве бабушкиного зала, а ведь в прошлом буфет был наш и жил в нашей столовой в Нововасильевке, и я даже однажды нечаянно облила его зелёнкой — вместе с кружевной салфеткой, лежавшей в подзеркальном пространстве, и часто пускала маленьким круглым зеркальцем из маминой пудреницы солнечных зайчиков по потолку и стенам, сидя напротив него в кресле «с ногами» (поджав их под себя), и зайцы эти самовольно бегали по стёклышкам в металлических ромбах-оправах, заскакивая на секундочку — поглядеть на своё отражение — в зеркальную нишу... вот и приманились все эти зеркала и зеркальца, и мебель за собой притащили!

А мы уехали из Нововасильевки — навстречу балковскому трюмо, радостно хлопавшему створками и с утроенным энтузиазмом множившему наши с Лилей отражения... и дохлопавшемуся до того, что вскоре превратилось в труно́: уезжая из Балок в Сумы, мы не взяли с собой мебель, слишком долгая дорога предстояла, и соседка с фамилией, как у Леонида Ильича, ходила по комнатам и говорила: диван мы возьмём, шихванер мы возьмём, а труно — нет, труно не возьмём...
Прохладные рёбра зеркальной вселенной можно было пощупать пальцами — это было не так сложно, как разобрать аккордеон, но не менее интересно: картонный круглый калейдоскоп с волшебными (несъедобными, но как же хотелось «взять на прикус» всю эту сверкающую фрактальную груду!) монпансье стёклышек легко разбирался на части, и внутри обнаруживались простецкие и довольно блёклые разноцветные камешки, лежащие на матовом стёклышке, и три узких зеркальных полоски...
Ясное дело — все эти ряды взаимоотражений были ничем иным, как рядами времён: прошлое заглядывало в будущее, будущее гляделось в прошлое, а настоящее длилось бесконечно... аж пока не уставали коленки, и тогда можно (и нужно) было рухнуть в подушки, (едва не) уронив валики, несколько раз для порядка подпрыгнув коленками же на выпуклом его пружинном брюхе, и блаженно замереть под листьями «филодендронной» монстеры — прохладными опахалами простёртыми над твоей царской персоной...
Флоренские «слои времён», уложенные томасманновскими складками, — это то, что я всегда знала и чувствовала, и потому мгновенно опознала, прочитав уже в двадцать с лишним лет «Иосифа и его братьев»:
«Прошлое — это колодец глубины несказанной. Не вернее ли будет назвать его просто бездонным?
<...> Ведь чем глубже тут копнёшь, чем дальше проберёшься, чем ниже спустишься в преисподнюю прошлого, тем больше убеждаешься, что первоосновы рода человеческого, его истории, его цивилизации совершенно недостижимы, что они снова и снова уходят от нашего лота в бездонную даль, в какие бы головокружительные глубины времени мы ни погружали его. Да, именно “снова и снова”; ибо то, что не поддаётся исследованию, словно бы подтрунивает над нашей исследовательской неуёмностью, приманивая нас к мнимым рубежам и вехам, за которыми, как только до них доберёшься, сразу же открываются новые дали прошлого. Вот так же порой не можешь остановиться, шагая по берегу моря, потому что за каждой песчаной косой, к которой ты держал путь, тебя влекут к себе новые далёкие мысы».
Этот «колодец Иосифа», проданного в Египет (ОЭМ: «Отравлен хлеб, и воздух выпит. Как трудно раны врачевать! Иосиф, проданный в Египет, Не мог сильнее тосковать!»), — и есть портал в прошлое/будущее, где существует «человек вообще» — как манновский «Елиезер вообще», «раб вообще», «царь вообще»: да и нет никакого Египта, есть только «Египет вообще», и глубина ощупывания зависит лишь от длины нашего индивидуального «лота» — памяти...
А я помню по крайней мере несколько прошлых своих жизней.
И это не фильмы, не книги, не чьи-то рассказы — невозможно помнить по чьим-то рассказам или фильмам жар или холод (тактильные ощущения не внушаемы и не передаваемы), а самое главное — нельзя «дистанционно» управлять сжатием сердечной мышцы, когда душа и сердце замирают в болезненном счастье узнавания родного...
Такое острое томление — до перехвата в горле, до судорожного сглатывания, до выступающих слёз — испытываю я, когда смотрю на репродукции картин Дуччо Буонинсеньи или вглядываюсь в пейзажи русских икон.
Я там была! Я там жила! Я знаю и помню все эти дома, деревья...
Я помню этот бесконечный солнечный свет, это землистое золото фона...
Мои глаза... моя радужка повторила и закрепила весь этот золотисто-охристо-тополиный колорит, пальцы ощупали и огладили всю эту фактуру, все эти трещинки и царапинки на холсте отпечатались на моей коже рук, пальцев, ног... я ходила по этим ступеням босыми ногами, я помню, какие они холодные и немного сырые, я помню, как зябко было внутри в помещениях, скрытых в этих тёмных арочных проёмах, и как охватывало меня цепкими лучами жаркое солнце снаружи.
Альбом: Самосознанье причин |
И точно так мрёт моё сердце от Гейнсборо, от голландских и английских пейзажей с купами деревьев.
Эти изгибы просёлочных дорог, эти круглые пышные облака, повторённые и отрифмованные, зеркально отражённые в пышных кронах, эти острые крыши голландских домов, горбатые и щербатые мосты и мостики, дощатые бревенчатые и каменные с круглой дыркой посредине — это всё моя родина когда-то, в незапамятные (но запомненные) времена...
![]() |
Альбом: Самосознанье причин |

И вот через этого Буонинсенью, через Гейнсборо, голландцев (вообще пейзажную живопись, особенно английскую) что-то такое я вспоминаю мучительно...
У меня так сладко томится сердце, как от отчего дома... Как у Тарковского в «Солярисе», когда Банионис стоит на коленях, перед крыльцом, а земля начинает расти и круглиться, набухать и вспучиваться, превращаясь в земной шар...

Или ещё вижу часто, будто живу я в доме, окнами выходящими в воду (как в Венеции) — в море или реку. Узенькая такая кромочка суши, едва заметная (только когда открываешь окно и выглядываешь — или выходишь за дверь и осторожно топчешься по каменной узкой бровке, потому что любое неосторожное движение — и следующий твой шаг уже по колено в глубокой насыщенно-синей воде), а из комнаты ничего этого не видно, лишь необъятный морской простор открывается...
А ещё я помню жаркую пустыню, я стою у ворот — подвесных, с толстыми чёрными цепями, в глубокой тени, и смотрю на песчаные пространства, расстилающиеся впереди, и вижу марево такое от испаряющейся влаги — над песками этими, освещёнными ярким солнцем...
И я там явно не рабыня, но и не госпожа, среднее какое-то сословие.
Я стою свободно, не связана работой, очевидно, (ещё?) не замужем...
Передо мной множество людей, каких-то воинов (возвращающихся из похода? и мы их встречаем — горожане?), они в кожаных сандалиях, в кожаной (коричнево-жёлтой и чёрной) одежде, мелькают какие-то перья/плюмажи, звенят какие-то цепи (лошадиная сбруя?), мелкая песчаная пыль клубится вдали...
А в другой какой-то жизни я точно была «мореплаватель и плотник», «в необузданной жажде пространства, Влача через влажные рытвины хрупкий прибор геометра», сличающий «с притяженьем земного лона» «шероховатую поверхность морей» и вдыхающий «запах смолистых слёз, проступивших сквозь обшивку корабля, любуясь на доски, заклёпанные, слаженные в переборки», — столь плотно к рукам моим прилегает «предметный мир»: я, наверное, как бабушка Маруся, могу делать всё: на вопрос, умею ли я сделать то-то или то-то, я всегда отвечаю: пока не пробовала, но думаю, что да, — и почти всегда могу, если «пробую»: так я попробовала косить года два назад — оказалось, что я это умею, руки сами помнят... точно так же я попробовала и сумела положить кафельную плитку на крыльце, могу отремонтировать практически любую вещь... и труднее всего мне помнить и соблюдать бабушки Марусину мечту-молитву: дай бог всё знать, да не всё делать...
И ещё глубже, глубже, глубже: я помню какие-то архаичные каменные лестницы и жилища из первобытного, ноздреватого камня, помню вкус воды из каменных желобов (с меловым привкусом), всегда полукруглые своды, узкие (и овальные, то есть с аркой) прорези окон и дверей, и всегда множественные ступени с множеством поворотов, со сплошными «перилами», то есть без перил, а с выдолбленными «боковинами». И всегда мягкая обувь (или босые ноги), так что нога чувствует все мелкие камешки на дороге и неровности ступеней натренированной подошвой, которой почти не больно.
...Однажды, играя неподалёку от страшного — заброшенного и осыпающегося — колодца, окружённого зарослями сирени и запретами взрослых приближаться к этому опасному месту (надо ли сомневаться, что мы всегда влеклись именно туда?), мы нашли целую груду неизвестно откуда взявшихся... диапозитивов? не знаю, как назвать довольно большого размера «слюдяные» — из плотной цветной плёнки? пластмассы? — пластинки, вставленные в картон (размером с детскую ладонь).
Откуда эти слайды могли появиться в Приазовье? какая могла быть кинофабрика или высокохудожественное фотоателье в райцентре?
Их не могло быть в принципе!
На пластинках были изображены какие-то сюжеты, композиционно напоминавшие кино- или просто картины, по времени событий — примерно девятнадцатого или начала двадцатого века.
Так и осталось для меня загадкой, что это было и откуда оно прилетело к этому колодцу...
Такими вот неопознанными летающими зеркально-калейдоскопичными объектами представляются мне наши «слюдяные слайды» памяти — кусочки разноцветных монпансье, положенные между трёх зеркал на матовое стёклышко вечности и волшебным образом поворачиваемые играющим богом, восхищённо рассматривающим нас (трепещущих пред его всевидящим оком) и нашу очередную конфигурацию судьбы в продышанную дырочку.
...На стёкла вечности уже легло
Моё дыхание, моё тепло.
Запечатлеется на нём узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть —
Узора милого не зачеркнуть.

© Тамара Борисова
Если вы видите эту запись не на страницах моего журнала http://tamara-borisova.livejournal.com и без указания моего авторства — значит, текст уворован ботами-плагиаторами.
no subject
no subject
Ну и глушь эта Москва! :)))))
no subject
Я могла бы взять сейчас лопату и вырыть мой колодец рядом с Вашим, и потом мы сели бы рядом и стала бы на каждую Вашу мысль, на каждую фразу - писать свою....
Начну хотя бы с того, что точно такой де буфет с такими же ромбиками стеклышек был у моей бабушки Насти, сколько я себя помню.................
no subject
no subject
no subject
Помню книжку - двустороннюю, вверхногамизеркальную, да? такая у тебя?
С конца и с начала начинающийся перевёртыш такой.
Слушай, а у меня вчера часы сбились и стало сразу 30 октября, в предыдущей записи. :))))))
no subject
"Орландо" - одна из самых главных книг в моей жизни, как для тебя ОЭМ.
Про часы буду думать, а пока - "Время, вперед!"
no subject
А я, кажется, купила и, по-моему, из библиотечки ИЛ была книжка, и она именно вот так была "перевёрнута", с какого конца хочешь начинай, и где-то посредине начинается смена пола, полный андрогин, да?
no subject
no subject
Хотя мне Вульф не нравится - по крайней мере, в переводе, уж что там в оригинале, не знаю.
no subject
А помнишь, мне как-то приснился Лиссабон? Огромная чистая река, по обеим сторонам баобабы... Откуда? Почему именно Лиссабон? Ведь тоже наверняка из прошлой жизни.
no subject
Помню даже, что ты присылала репродукцию.
Конечно, жила!
no subject
Мне река вообще часто снится - наверное, в прошлой жизни я была рыбой. Или рекой...
no subject