tamara_borisova (
tamara_borisova) wrote2013-04-08 12:23 am
![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Цапло́к
Дальше по плану у нас (после хокусаев) «Саду́шка с гряду́шкой», «Про Арину Родионовну» и «Пётнушко» — а после «Цаплока́» «Куда стекает время» и «И последние станут первыми», где говорится о прабабушке Марфуне и есть её портрет.
Бабушки Марусину родню по отцу я знаю плохо — и когда они стали опять поддерживать отношения, я не знаю.
Помню только, что бабушка моя рассказывала, что отец её утонул за два месяца до её рождения, что — кажется — он был урядником... к этому же выводу меня приводят и логические рассуждения: второго мужа прабабушки Марфуни (в девичестве Киреевой, выданной замуж девушкой за многодетного вдовца), Подковырова, она отцом не называла (он был отцом только для безвременно загубленного «голодовкой» 1921-22 годов Феди и тоже умер рано — от туберкулёза), — и что когда его не стало, то вскоре за детьми его от первого брака стала смотреть их бабушка, услуги же второй жены не понадобились...
Логически же рассуждая — бабушка эта была, скорее всего, не отцова мать, а материна (умершей первой жены), иначе она не выгнала бы вторую жену с родной внучкой — от сына же!
Прабабушка Марфуня долго скиталась по людям с маленькой дочкой: бабушка Маруся моя уже в возрасте семи лет была окончательно определена в полноправные няньки, до этого же с самого малого возраста она просто помогала своей маме: та стирала, готовила, убирала, мыла у людей (там же, «у людей», и жили, наверняка нанимаясь за жильё и еду), — и дошли они в своих скитаниях даже до Крыма: именно там, в Крыму, когда они однажды работали у одного очень богатого хозяина, Марусю чуть не выдали замуж за горбуна: старший сын у этого богача был горбатый — и злой, — а бабушке моей было всего четырнадцать лет, мало даже по тем временам (она потом вышла замуж за моего дедушку в шестнадцать).
У этого хозяина было два сына (второй — кажется, младший, — «нормальный»), этому старшему был двадцать один год или больше, — «старик» для молоденькой девочки.
Отец предлагал хорошее «приданое» за сыном, так что можно было бы жить безбедно, но прабабушка Марфуня не захотела принести в жертву сытости и благополучию своё единственное выжившее дитя, и они ночью бежали оттуда, хотя жилось им там материально неплохо.
Судя по тому, что в шестнадцать лет бабушка моя вышла за дедушку и что до него у неё было много кавалеров, желавших жениться на весёлой и работящей девушке (да и уродкой она не была, несмотря на тёткин суровый вердикт), они вернулись в Нововасильевку сразу же из Крыма, следовательно, это был 1924-25 год.
И, очевидно, тогда (или гораздо позже, уже когда бабушка моя с дедушкой уехали — в 1936 году — в Приазовье, а в Нововасильевку наведывались к родне) и возобновились связи с Поповыми — которые так и оставались всей семьёй жить в Нововасильевке.
Уже девочкой лет девяти я впервые осознанно восприняла информацию о бабушкиных сёстрах и братьях по отцу: вряд ли тогда, когда мама взяла меня с собой на похороны бабушки Анастасии Сурковой-Поповой (и где мне, судя по по дате на крышке гроба, лет семь, как раз перед школой), я понимала, кто умер и какие именно родственные отношения нас связывают.

1 — моя мама, 2 — я, 3 — наша родственница тётя Фрося, смотревшая за нами из-за того что я была «не садиковский ребёнок» (и значит она была родня со стороны Поповых, раз сидит у гроба), 4 — дедушка Павлик, 5 — моя бабушка, 6 — её и умершей Анастасии родная сестра, тоже Маруся, 7 — их брат Тимофей (дедушка Тимоша)
Они все умерли, наверное, ещё при нас, то есть до нашего отъезда из Нововасильевки в 1969 году: сохранился семейный «апокриф» о том, как Лиля бежала на похороны дедушки Миши: уже все погрузились на машину (грузовик с опущенными бортами для гроба, второй грузовик с поднятыми — для родных, близких и соседей, в кабинах самые старые и больные родственники), уже взревел мотор: как вдруг Лиля наша бежит со всех ног с горки вниз...
Как-то незаметно этот рассказ «сконтаминировался» в моей памяти с другим «похоронным»: когда Лиля впервые попала в Мелитополь и увидела базарную толпу, она сказала маме: смотри, похороны!
Похороны в Нововасильевке всегда были многолюдными: большая родня, все соседи, друзья и знакомые — набиралось не менее сотни человек, на поминки звали всех, кто был на кладбище (ещё и приговаривали по сто раз: просим, уважьте, придите и на поминки... точнее, по́мины), поминальные обеды готовили специальные (лучшие в селе) поварихи (бабушку мою тоже часто звали если не готовить, то руководить обедом), и обязательной их частью был борщ, куриная лапша (молоканская, как я узнала недавно), баранина — и много разных других мясных блюд (котлеты, тушёная говядина). Запивали всё это компотом (спиртного на столах не было, грех большой и оскорбление было бы усопшему).
За столом говорили добрые слова об ушедшем, и говор был мирный, без неуместного веселья, всегда возникающего в конце застолья со спиртными напитками.
Сидели долго за длинными столами, составленными в ряд, говорили утешительные речи родным, потом мыли посуду, убирали со столов и убирали скамьи со столами...
Я знаю, что был ещё дедушка Тимоша и, кажется, Илюша (или это был уже двоюродный брат?). Или это так преобразовалась в моей памяти Ильинична, жена дедушки Миши?
Кто такая А. Н. Попова, я не знаю — может быть, жена одного из бабушкиных братьев?


И чьи это были племянники Поповы, подарившие бабушке Марусе и дедушке Павлику свою фотографию, я тоже не знаю, и теперь вряд ли узнаю.


Если на обороте Анатолий Тим... (как мне кажется) — то это дедушки Тимошин сын с женой.
А вот это точно дочь дедушки Миши, бабушки Марусиного брата по отцу, моя тётя Валя (в очках):


(Её дочь Наташа рано умерла — примерно в 10-11-летнем возрасте.)
Лучше всех из поповской родни я знала бабушки Марусину родную сестру, её полную тёзку (они все были старше моей бабушки, раз прабабушку Марфуню выдали замуж за вдовца): она часто приезжала в гости к моей бабушке в Приазовье и даже живала у неё подолгу, так что я могла, будучи у своей бабушки на летних и зимних каникулах, и видеть её чаще, и разговаривать с ней.
Две Маруси:
моя...

(Во дворе своего дома.)
...наша...

...и обе вместе:


Эта бабушка Маруся воскликнула однажды, увидев, как выскочил из «садочка» цыплёнок и побежал по двору:
— Ой, цапло́к побежал! — чем изрядно удивила мою бабушку Марусю и насмешила меня (я поспешила скрыться в доме, но убегая услышала, как бабушка моя переспросила изумлённо: «Кто-о-о?»).
Я-то видела, кто, а бабушка моя не видела, сама она говорила в целом очень правильно, лишь однажды оступившись в пётнушко и до самой смерти юмористически изживая «травму»: как так могла «ма́теря» опозориться перед дочерью-учительницей?
«Матери» она как раз никогда не стыдилась и не признавала формы «мать»: раз дочери, дочерью, то как иначе говорить, если не матери, матерью и (в именительном падеже) ма́теря? Только ма́теря и до́черя, и никак не по-другому.
(Но уж зато мама моя до самой своей смерти любовно и игрово упрекала меня в непослушании: тебе что ма́теря сказала?)
Откуда в речь бабушки Маруси Поповой (она замуж выходила, один раз или несколько, не знаю, знаю только, что она долгое время жила на Кавказе с мужем, но как и когда — и почему — вернулась в Нововасильевку, я не знаю; а может даже и не возвращалась, а приезжала погостить подолгу? фамилии я её по мужу никогда не знала, потому что не спрашивала: кто же в бессмертно-нескончаемом детстве интересуется такими мелочами?) заскочил этот цапло́к, я до сих пор не знаю.
Вот сейчас поискала специально — и нашла только форму цыпло́к, да и то во владимирском диалекте.
Значит ли это, что отец бабушки Маруси Иван Попов был не из тамбовских перво-перво-пере-селенцев, а из чуть более (несколькими годами или месяцами) поздних владимирских (в книге Г. В. Каниболоцкого говорится и о владимирцах, но фамилия Поповых не называется, — а среди тамбовских есть аж два Попова, да и бабушка Маруся всегда говорила о Тамбове)?
Или это их мать, первая жена бабушкиного отца, была из владимирских?
Так или иначе, цаплок этот выскочил из садочка и побежал, а за ним побежали садушка с грядушкой и вся бабушкина и дедушкина тамбовская речь — о которой я теперь совершенно точно знаю, что она тамбовская:
«Таким образом, к числу характерных для тамбовских говоров признаков могут быть отнесены следующие явления:
– умеренное яканье (ассимилятивно-диссимилятивный тип вокализма первого предударного слога после мягких согласных, выступающий в нескольких разновидностях (в основном новоселковский и кидусовский, реже култуковский и ореховский)
– типичное аканье. В первом предударном слоге всегда слышится А, однако встречаются Ы, Ъ:
малако (Бондарский, Мичуринский р-ны)
мълако (Тамбовский, Никифоровский р-ны)
мылако (Мучкапский, Ржаксинский, Уметский р-ны),
в заударном слоге слышатся звуки А, Ы, Ъ:
трахтар (Рассказовский, Бондарский р-ны)
трахтър (Кирсановский, Первомайский, Моршанский р-ны)
трахтыр (Тамбовский, Сосновский р-ны)
– повсеместное употребление Г фрикативного
– смягчение конечного согласного в глагольных формах
– смягчение заднеязычных Г, К, Х в конце слова под влиянием предшествующего мягкого согласного [Ванькя, Манькя, чайкю, лучькю] (Знаменский, Первомайский, Ржаксинский районы)
– переход существительных среднего рода в слова женского рода, реже в слова мужского рода
– употребление кратких форм прилагательных, причастий и деепричастий, наречий и местоимений с ярко выраженной грамматикой [молода/молодая, горе'тый/горелый, лежмя'/лежа, яво'нный, е'йный, вдли'нку, заката'ты]
– замена звука О на А под ударением. Например: [во'ришь, во'рит] (от глагола варить), [надо'рит] (от надарить), [посо'дишь, посо'дит] (от посадить). Однако от глаголов типа “ловить” образуются формы [ла'вит, ла'вим, ла'вють]; от глагола водить – [ва'дит, вади'ть]
– употребительность некоторых предлогов: “через” вместо “из-за”; предлога “об” вместо наречия вдоль
– употребительность постпозитивных частиц ТО/ТЬ, коррелятивных частиц ТАК-ДАК, ДЫК, ДЪК, начинающих главную часть сложноподчинённого предложения».
(Нашла на сайте Тамбовского университета)
Ещё слушая тётю Катю по телефону (а потом слушая по телефону же Аллу Тарасову), я радостно ахнула и занежилась в этом мяконьком-премяконьком, потому что родном гховорке: я живу в Сумах вот уже сорок лет и все сорок живу среди сорной ржи суржика и хожу босыми ноженьками по его колючей стерне — слушая речь царапучую, скрежещущую, ранящую горло и слух...
А тут...
Во-первых, бабушка Маруся говорила, конечно же, -ть: он (она) хо́дить, смо́трить, говорить, ко́рмить, ва́рить, вылазить, идёть.
Во-вторых, она пекла такие же мяконькие блиньцы́ (это такие блинчики: не блины на опаре, а на молоке без дрожжей или соды, тончайшие и мягчайшие блины, которые она складывала на сковородке пополам, заливая растопленным сливочным маслом, так что они там плавали в этой нежнейшей субстанции, и есть их можно было не жуя — одними губами или языком: распластывая по нёбу) [я тоже умею! знаю секрет...], на стенах на гвоздиках в её доме висели белоснежные полоте́ньцы (отдельно для рук, отдельно для посуды, причём из посуды отдельно для тарелок и ложек, отдельно для стаканов тончайшего стекла), а сами полотеньца и блюдца были женского рода: бабушка говорила: ма́слу (масло было она), блюдцу (её), полотеньцу — и имели двойственное древнерусское число: о́кны, блю́дцы, полотеньцы.
Бабушка говорила дефьки (девки), сьтирать, стои́: вместо стой тут — стои (ну и правильно: лежи, сиди, ходи, стои).
Конечно же, она говорила «всё перковыряла — и не нашла», «кто это тут всё перковырял?», «первернула» (но зато не уставала — любя — передразнивать старинную свою подругу, бабушку Лену, с которой они дружили шестьдесят лет — со дня переезда моих в Приазовье и до дня смерти моей бабушки Маруси, — говорившей мужу «Пааавлуш, принеси мне ваады, я выпью таблетку — так у мене́ гхалава́ бали́ть!»).
И я сразу же вспомнила своё хршо, когда мы на вокзале в Мелитополе беседовали с Олей.
Сценарий фильма:
Дядя Толя выходит из машины, я навожу на него фотик, он шутливо грозит мне и уходит, Оля смеётся, затем спрашивает:
— Ах, жааль, что не успеелаа, даа?
— Усь-пела, — кратко говорю я.
Оля не унимается:
— Наа чтоо ты хоть сниимаааешь?
— На ви-дик! — отрезаю я.
Оля сомневается:
— Да плоохо фильмы полуучааюутся?
— Хршо! — отвечаю я...
(А теперь мне слышится даже хашо.)
Сам фильм:
И «вдли́нку» бабушка Маруся говорила, и ла́вить (то есть ловит), а мама с папой мои — играя языково — говорили друг другу: папа — «а не выпить ли нам чайкю?», мама — «а ты мне подо́ришь эту ручку?»...
А бабушка Маруся дедушку дразнила — и я вспомнила это, прочитав на другом сайте (когда искала особенности тамбовского диалекта):
“Особенности произношения соседей подчас закрепляются в прозвищах. В деревне Поповка Тамбовской области нам довелось услышать высказывание: «Да мы их зовём щемяки, они на щ говорят: щищас (сейчас) приду»”.
Да, именно щищас говорил порой дедушка Павлик (и я думала в детстве, что из-за выпавших зубов... неет, у дедушки же потом были вставные зубы, а щищас осталось!) — за что и доставалось ему от бабушки!
...Когда я рассказала Алле Тарасовой про бабушки-дедушкину манеру пения (что нашла её в молоканских псалмах у крестьян Тамбовской губернии), Алла ответила, что у неё есть записи псалмов, сохранившихся в Нововасильевке в настолько первозданном виде, что в Нововасильевку приезжают студенты Московской консерватории, собирающие образцы аутентичного пения (записи эти у Аллы есть, дело за малым: как это сделать технически).
А бабушкины Ванькя, Колькя и Гришкя?
Я их недавно перезаписала:
Читая примеры текстов на сайте Тамбовского университета, я вспомнила бабушкины письма (точнее, пи́сьмы) — у окончившей три осени школы (каждый год в первый класс до наступления холодов, пока можно было бегать на уроки босиком) бесценной бабушки Марусечки моей было самое настоящее «фонетическое письмо», никакой транскрипции не нужно:
Нашла в инете запись — автор блога говорит, что текст написал тамбовский поэт С. Милосердов:
«Рассыпался говорок да на семьдесят дорог, замирал, а то — раскован, словно воробьиный гомон у колодца, у плетня... Помню: дед ковал коня, и ласкал конягу дед: — Нехалюза, оглоед! Помню бабкин говорок: — Ты чаво? Надысь. Мяшок.
Осень долы осенила. Сладко пахла осенина, В Сяве-речке — селява. Всё кому-то трын-трава... — Коль ты мне изменишь, Вань, брошусь, Ваня, в колдыбань. — Не пужай меня, Маруся: ты утопнешь — я женюся!..
Мой тамбовский говорок — то он нежен, то он строг, то узорчато-лукав, словно вышитый рукав. Слово к слову — не из книжек, — словно бусы, бабка нижет, у такого говорка нить шелко́вая тонка́...
...Бабки нет... И говорок, как вода, ушёл в песок. Ни колодца. Ни плетня. Дед не подкуёт коня и не скажет больше дед: — Нехалюза, оглоед!
Словно астмою задушен, на ветрах страны простужен говорок — моя судьба: опустевшая изба, что-то ветер в дымоходе обо мне бормочет вроде...».
Там в комментариях спрашивают: а что такое селявка? что такое нехалюза?
Ни одно из этих слов мне не нужно переводить — и мяшок бабушка моя говорила, и чаво, только уж шутя...
А селявка (или сикильдявка) — это такая мелкая плоская рыбёшка (селявками называли очень худых девушек и женщин — серьёзный порок, в соответствии с понятиями молоканской красоты...).
Удивляет меня и радует, как смогли мои предки так законсервировать речь (а я-то уже размылась и ассимилировалась до «неразберипоймёшь»: сам ведь себя не слышишь, как говоришь), чтобы сохранилась она «в степях Украины» почти неизменённо на протяжении двухсот лет.
Вспоминаю и греюсь о бабушкины векову́ху (в девках которая осталась век вековать), тюрю с подтютюрником, обапол(а) (как аба́пала! — осуждающе качала головой бабушка, видя какое-то нелепое явление: плохо и несуразно построенное сооружение, странный и несочетающийся наряд), кара́нтуха (коротышку-недомерка), халду́ и бабу рязанскую (что было почти одно и то же, только второе касалось лишь одежды, а первое покрывало собой все сферы женской хоз- и жизнедеятельности)...
А ещё больше то, что смогла я рано или поздно понять собственную (а не бабушки Марусину и не в целом живого и толкового великорусского языка: великого своей мощью, а не великодержавностью) «неграмотность», ибо не бывает неграмотных (и не великих) языков.
Потому что настоящее величие и жизни и языку придаёт наша любовь — к своей родине, к своей родне, к своему роду и на-роду.
И потому что главное — чтобы был садочек, откуда вольно, во все стороны мира и света могли бы разлетаться наши и прилетать к нам цепкие цаплоки́.
Музыкальный киоск
Халва, халва, халва! Нововасильевская халва...

Бабушки Марусину родню по отцу я знаю плохо — и когда они стали опять поддерживать отношения, я не знаю.
Помню только, что бабушка моя рассказывала, что отец её утонул за два месяца до её рождения, что — кажется — он был урядником... к этому же выводу меня приводят и логические рассуждения: второго мужа прабабушки Марфуни (в девичестве Киреевой, выданной замуж девушкой за многодетного вдовца), Подковырова, она отцом не называла (он был отцом только для безвременно загубленного «голодовкой» 1921-22 годов Феди и тоже умер рано — от туберкулёза), — и что когда его не стало, то вскоре за детьми его от первого брака стала смотреть их бабушка, услуги же второй жены не понадобились...
Логически же рассуждая — бабушка эта была, скорее всего, не отцова мать, а материна (умершей первой жены), иначе она не выгнала бы вторую жену с родной внучкой — от сына же!
Прабабушка Марфуня долго скиталась по людям с маленькой дочкой: бабушка Маруся моя уже в возрасте семи лет была окончательно определена в полноправные няньки, до этого же с самого малого возраста она просто помогала своей маме: та стирала, готовила, убирала, мыла у людей (там же, «у людей», и жили, наверняка нанимаясь за жильё и еду), — и дошли они в своих скитаниях даже до Крыма: именно там, в Крыму, когда они однажды работали у одного очень богатого хозяина, Марусю чуть не выдали замуж за горбуна: старший сын у этого богача был горбатый — и злой, — а бабушке моей было всего четырнадцать лет, мало даже по тем временам (она потом вышла замуж за моего дедушку в шестнадцать).
У этого хозяина было два сына (второй — кажется, младший, — «нормальный»), этому старшему был двадцать один год или больше, — «старик» для молоденькой девочки.
Отец предлагал хорошее «приданое» за сыном, так что можно было бы жить безбедно, но прабабушка Марфуня не захотела принести в жертву сытости и благополучию своё единственное выжившее дитя, и они ночью бежали оттуда, хотя жилось им там материально неплохо.
Судя по тому, что в шестнадцать лет бабушка моя вышла за дедушку и что до него у неё было много кавалеров, желавших жениться на весёлой и работящей девушке (да и уродкой она не была, несмотря на тёткин суровый вердикт), они вернулись в Нововасильевку сразу же из Крыма, следовательно, это был 1924-25 год.
И, очевидно, тогда (или гораздо позже, уже когда бабушка моя с дедушкой уехали — в 1936 году — в Приазовье, а в Нововасильевку наведывались к родне) и возобновились связи с Поповыми — которые так и оставались всей семьёй жить в Нововасильевке.
Уже девочкой лет девяти я впервые осознанно восприняла информацию о бабушкиных сёстрах и братьях по отцу: вряд ли тогда, когда мама взяла меня с собой на похороны бабушки Анастасии Сурковой-Поповой (и где мне, судя по по дате на крышке гроба, лет семь, как раз перед школой), я понимала, кто умер и какие именно родственные отношения нас связывают.

1 — моя мама, 2 — я, 3 — наша родственница тётя Фрося, смотревшая за нами из-за того что я была «не садиковский ребёнок» (и значит она была родня со стороны Поповых, раз сидит у гроба), 4 — дедушка Павлик, 5 — моя бабушка, 6 — её и умершей Анастасии родная сестра, тоже Маруся, 7 — их брат Тимофей (дедушка Тимоша)
Они все умерли, наверное, ещё при нас, то есть до нашего отъезда из Нововасильевки в 1969 году: сохранился семейный «апокриф» о том, как Лиля бежала на похороны дедушки Миши: уже все погрузились на машину (грузовик с опущенными бортами для гроба, второй грузовик с поднятыми — для родных, близких и соседей, в кабинах самые старые и больные родственники), уже взревел мотор: как вдруг Лиля наша бежит со всех ног с горки вниз...
Как-то незаметно этот рассказ «сконтаминировался» в моей памяти с другим «похоронным»: когда Лиля впервые попала в Мелитополь и увидела базарную толпу, она сказала маме: смотри, похороны!
Похороны в Нововасильевке всегда были многолюдными: большая родня, все соседи, друзья и знакомые — набиралось не менее сотни человек, на поминки звали всех, кто был на кладбище (ещё и приговаривали по сто раз: просим, уважьте, придите и на поминки... точнее, по́мины), поминальные обеды готовили специальные (лучшие в селе) поварихи (бабушку мою тоже часто звали если не готовить, то руководить обедом), и обязательной их частью был борщ, куриная лапша (молоканская, как я узнала недавно), баранина — и много разных других мясных блюд (котлеты, тушёная говядина). Запивали всё это компотом (спиртного на столах не было, грех большой и оскорбление было бы усопшему).
За столом говорили добрые слова об ушедшем, и говор был мирный, без неуместного веселья, всегда возникающего в конце застолья со спиртными напитками.
Сидели долго за длинными столами, составленными в ряд, говорили утешительные речи родным, потом мыли посуду, убирали со столов и убирали скамьи со столами...
Я знаю, что был ещё дедушка Тимоша и, кажется, Илюша (или это был уже двоюродный брат?). Или это так преобразовалась в моей памяти Ильинична, жена дедушки Миши?
Кто такая А. Н. Попова, я не знаю — может быть, жена одного из бабушкиных братьев?


И чьи это были племянники Поповы, подарившие бабушке Марусе и дедушке Павлику свою фотографию, я тоже не знаю, и теперь вряд ли узнаю.


Если на обороте Анатолий Тим... (как мне кажется) — то это дедушки Тимошин сын с женой.
А вот это точно дочь дедушки Миши, бабушки Марусиного брата по отцу, моя тётя Валя (в очках):


(Её дочь Наташа рано умерла — примерно в 10-11-летнем возрасте.)
Лучше всех из поповской родни я знала бабушки Марусину родную сестру, её полную тёзку (они все были старше моей бабушки, раз прабабушку Марфуню выдали замуж за вдовца): она часто приезжала в гости к моей бабушке в Приазовье и даже живала у неё подолгу, так что я могла, будучи у своей бабушки на летних и зимних каникулах, и видеть её чаще, и разговаривать с ней.
Две Маруси:
моя...

(Во дворе своего дома.)
...наша...

...и обе вместе:


Эта бабушка Маруся воскликнула однажды, увидев, как выскочил из «садочка» цыплёнок и побежал по двору:
— Ой, цапло́к побежал! — чем изрядно удивила мою бабушку Марусю и насмешила меня (я поспешила скрыться в доме, но убегая услышала, как бабушка моя переспросила изумлённо: «Кто-о-о?»).
Я-то видела, кто, а бабушка моя не видела, сама она говорила в целом очень правильно, лишь однажды оступившись в пётнушко и до самой смерти юмористически изживая «травму»: как так могла «ма́теря» опозориться перед дочерью-учительницей?
«Матери» она как раз никогда не стыдилась и не признавала формы «мать»: раз дочери, дочерью, то как иначе говорить, если не матери, матерью и (в именительном падеже) ма́теря? Только ма́теря и до́черя, и никак не по-другому.
(Но уж зато мама моя до самой своей смерти любовно и игрово упрекала меня в непослушании: тебе что ма́теря сказала?)
Откуда в речь бабушки Маруси Поповой (она замуж выходила, один раз или несколько, не знаю, знаю только, что она долгое время жила на Кавказе с мужем, но как и когда — и почему — вернулась в Нововасильевку, я не знаю; а может даже и не возвращалась, а приезжала погостить подолгу? фамилии я её по мужу никогда не знала, потому что не спрашивала: кто же в бессмертно-нескончаемом детстве интересуется такими мелочами?) заскочил этот цапло́к, я до сих пор не знаю.
Вот сейчас поискала специально — и нашла только форму цыпло́к, да и то во владимирском диалекте.
Значит ли это, что отец бабушки Маруси Иван Попов был не из тамбовских перво-перво-пере-селенцев, а из чуть более (несколькими годами или месяцами) поздних владимирских (в книге Г. В. Каниболоцкого говорится и о владимирцах, но фамилия Поповых не называется, — а среди тамбовских есть аж два Попова, да и бабушка Маруся всегда говорила о Тамбове)?
Или это их мать, первая жена бабушкиного отца, была из владимирских?
Так или иначе, цаплок этот выскочил из садочка и побежал, а за ним побежали садушка с грядушкой и вся бабушкина и дедушкина тамбовская речь — о которой я теперь совершенно точно знаю, что она тамбовская:
«Таким образом, к числу характерных для тамбовских говоров признаков могут быть отнесены следующие явления:
– умеренное яканье (ассимилятивно-диссимилятивный тип вокализма первого предударного слога после мягких согласных, выступающий в нескольких разновидностях (в основном новоселковский и кидусовский, реже култуковский и ореховский)
– типичное аканье. В первом предударном слоге всегда слышится А, однако встречаются Ы, Ъ:
малако (Бондарский, Мичуринский р-ны)
мълако (Тамбовский, Никифоровский р-ны)
мылако (Мучкапский, Ржаксинский, Уметский р-ны),
в заударном слоге слышатся звуки А, Ы, Ъ:
трахтар (Рассказовский, Бондарский р-ны)
трахтър (Кирсановский, Первомайский, Моршанский р-ны)
трахтыр (Тамбовский, Сосновский р-ны)
– повсеместное употребление Г фрикативного
– смягчение конечного согласного в глагольных формах
– смягчение заднеязычных Г, К, Х в конце слова под влиянием предшествующего мягкого согласного [Ванькя, Манькя, чайкю, лучькю] (Знаменский, Первомайский, Ржаксинский районы)
– переход существительных среднего рода в слова женского рода, реже в слова мужского рода
– употребление кратких форм прилагательных, причастий и деепричастий, наречий и местоимений с ярко выраженной грамматикой [молода/молодая, горе'тый/горелый, лежмя'/лежа, яво'нный, е'йный, вдли'нку, заката'ты]
– замена звука О на А под ударением. Например: [во'ришь, во'рит] (от глагола варить), [надо'рит] (от надарить), [посо'дишь, посо'дит] (от посадить). Однако от глаголов типа “ловить” образуются формы [ла'вит, ла'вим, ла'вють]; от глагола водить – [ва'дит, вади'ть]
– употребительность некоторых предлогов: “через” вместо “из-за”; предлога “об” вместо наречия вдоль
– употребительность постпозитивных частиц ТО/ТЬ, коррелятивных частиц ТАК-ДАК, ДЫК, ДЪК, начинающих главную часть сложноподчинённого предложения».
(Нашла на сайте Тамбовского университета)
Ещё слушая тётю Катю по телефону (а потом слушая по телефону же Аллу Тарасову), я радостно ахнула и занежилась в этом мяконьком-премяконьком, потому что родном гховорке: я живу в Сумах вот уже сорок лет и все сорок живу среди сорной ржи суржика и хожу босыми ноженьками по его колючей стерне — слушая речь царапучую, скрежещущую, ранящую горло и слух...
А тут...
Во-первых, бабушка Маруся говорила, конечно же, -ть: он (она) хо́дить, смо́трить, говорить, ко́рмить, ва́рить, вылазить, идёть.
Во-вторых, она пекла такие же мяконькие блиньцы́ (это такие блинчики: не блины на опаре, а на молоке без дрожжей или соды, тончайшие и мягчайшие блины, которые она складывала на сковородке пополам, заливая растопленным сливочным маслом, так что они там плавали в этой нежнейшей субстанции, и есть их можно было не жуя — одними губами или языком: распластывая по нёбу) [я тоже умею! знаю секрет...], на стенах на гвоздиках в её доме висели белоснежные полоте́ньцы (отдельно для рук, отдельно для посуды, причём из посуды отдельно для тарелок и ложек, отдельно для стаканов тончайшего стекла), а сами полотеньца и блюдца были женского рода: бабушка говорила: ма́слу (масло было она), блюдцу (её), полотеньцу — и имели двойственное древнерусское число: о́кны, блю́дцы, полотеньцы.
Бабушка говорила дефьки (девки), сьтирать, стои́: вместо стой тут — стои (ну и правильно: лежи, сиди, ходи, стои).
Конечно же, она говорила «всё перковыряла — и не нашла», «кто это тут всё перковырял?», «первернула» (но зато не уставала — любя — передразнивать старинную свою подругу, бабушку Лену, с которой они дружили шестьдесят лет — со дня переезда моих в Приазовье и до дня смерти моей бабушки Маруси, — говорившей мужу «Пааавлуш, принеси мне ваады, я выпью таблетку — так у мене́ гхалава́ бали́ть!»).
И я сразу же вспомнила своё хршо, когда мы на вокзале в Мелитополе беседовали с Олей.
Сценарий фильма:
Дядя Толя выходит из машины, я навожу на него фотик, он шутливо грозит мне и уходит, Оля смеётся, затем спрашивает:
— Ах, жааль, что не успеелаа, даа?
— Усь-пела, — кратко говорю я.
Оля не унимается:
— Наа чтоо ты хоть сниимаааешь?
— На ви-дик! — отрезаю я.
Оля сомневается:
— Да плоохо фильмы полуучааюутся?
— Хршо! — отвечаю я...
(А теперь мне слышится даже хашо.)
Сам фильм:
И «вдли́нку» бабушка Маруся говорила, и ла́вить (то есть ловит), а мама с папой мои — играя языково — говорили друг другу: папа — «а не выпить ли нам чайкю?», мама — «а ты мне подо́ришь эту ручку?»...
А бабушка Маруся дедушку дразнила — и я вспомнила это, прочитав на другом сайте (когда искала особенности тамбовского диалекта):
“Особенности произношения соседей подчас закрепляются в прозвищах. В деревне Поповка Тамбовской области нам довелось услышать высказывание: «Да мы их зовём щемяки, они на щ говорят: щищас (сейчас) приду»”.
Да, именно щищас говорил порой дедушка Павлик (и я думала в детстве, что из-за выпавших зубов... неет, у дедушки же потом были вставные зубы, а щищас осталось!) — за что и доставалось ему от бабушки!
...Когда я рассказала Алле Тарасовой про бабушки-дедушкину манеру пения (что нашла её в молоканских псалмах у крестьян Тамбовской губернии), Алла ответила, что у неё есть записи псалмов, сохранившихся в Нововасильевке в настолько первозданном виде, что в Нововасильевку приезжают студенты Московской консерватории, собирающие образцы аутентичного пения (записи эти у Аллы есть, дело за малым: как это сделать технически).
А бабушкины Ванькя, Колькя и Гришкя?
Я их недавно перезаписала:
Читая примеры текстов на сайте Тамбовского университета, я вспомнила бабушкины письма (точнее, пи́сьмы) — у окончившей три осени школы (каждый год в первый класс до наступления холодов, пока можно было бегать на уроки босиком) бесценной бабушки Марусечки моей было самое настоящее «фонетическое письмо», никакой транскрипции не нужно:

Нашла в инете запись — автор блога говорит, что текст написал тамбовский поэт С. Милосердов:
«Рассыпался говорок да на семьдесят дорог, замирал, а то — раскован, словно воробьиный гомон у колодца, у плетня... Помню: дед ковал коня, и ласкал конягу дед: — Нехалюза, оглоед! Помню бабкин говорок: — Ты чаво? Надысь. Мяшок.
Осень долы осенила. Сладко пахла осенина, В Сяве-речке — селява. Всё кому-то трын-трава... — Коль ты мне изменишь, Вань, брошусь, Ваня, в колдыбань. — Не пужай меня, Маруся: ты утопнешь — я женюся!..
Мой тамбовский говорок — то он нежен, то он строг, то узорчато-лукав, словно вышитый рукав. Слово к слову — не из книжек, — словно бусы, бабка нижет, у такого говорка нить шелко́вая тонка́...
...Бабки нет... И говорок, как вода, ушёл в песок. Ни колодца. Ни плетня. Дед не подкуёт коня и не скажет больше дед: — Нехалюза, оглоед!
Словно астмою задушен, на ветрах страны простужен говорок — моя судьба: опустевшая изба, что-то ветер в дымоходе обо мне бормочет вроде...».
Там в комментариях спрашивают: а что такое селявка? что такое нехалюза?
Ни одно из этих слов мне не нужно переводить — и мяшок бабушка моя говорила, и чаво, только уж шутя...
А селявка (или сикильдявка) — это такая мелкая плоская рыбёшка (селявками называли очень худых девушек и женщин — серьёзный порок, в соответствии с понятиями молоканской красоты...).
Удивляет меня и радует, как смогли мои предки так законсервировать речь (а я-то уже размылась и ассимилировалась до «неразберипоймёшь»: сам ведь себя не слышишь, как говоришь), чтобы сохранилась она «в степях Украины» почти неизменённо на протяжении двухсот лет.
Вспоминаю и греюсь о бабушкины векову́ху (в девках которая осталась век вековать), тюрю с подтютюрником, обапол(а) (как аба́пала! — осуждающе качала головой бабушка, видя какое-то нелепое явление: плохо и несуразно построенное сооружение, странный и несочетающийся наряд), кара́нтуха (коротышку-недомерка), халду́ и бабу рязанскую (что было почти одно и то же, только второе касалось лишь одежды, а первое покрывало собой все сферы женской хоз- и жизнедеятельности)...
А ещё больше то, что смогла я рано или поздно понять собственную (а не бабушки Марусину и не в целом живого и толкового великорусского языка: великого своей мощью, а не великодержавностью) «неграмотность», ибо не бывает неграмотных (и не великих) языков.
Потому что настоящее величие и жизни и языку придаёт наша любовь — к своей родине, к своей родне, к своему роду и на-роду.
И потому что главное — чтобы был садочек, откуда вольно, во все стороны мира и света могли бы разлетаться наши и прилетать к нам цепкие цаплоки́.
Музыкальный киоск
Халва, халва, халва! Нововасильевская халва...

© Тамара Борисова
Если вы видите эту запись не на страницах моего журнала http://tamara-borisova.livejournal.com и без указания моего авторства — значит, текст уворован ботами-плагиаторами.
no subject
no subject
no subject
Прабабушка Ульяна и бабушка Настя (ее дочь) говорили, что порой наступало такое затишье тревожное в их деревне, то есть на хуторе (ибо там жили только свои - Кудрявцевы - родня и свояки). Все собаки прятались, скотина рвалась в загон, казалось, даже птицы небесные трепетали и замирали на ветвях.
Все люди знали, испокон веку правило непечатное, что надобно прятать все и оставлять подношение Хозяину. Он приходил из леса и брал то, что ему - лось и хлеб.
Если бы попалась собака - он ее убил бы.
Мог забрать и овцу, и корову. Это не обсуждалось, просто зналось и все.
Мы пытались дознаться, кто это был.
-Медведь?
-Нет, это не медведь. Хозяин.
-А какой?
-Большой, лохматый, страшный. Выше самого высокого человека. Силища невероятная. Ворота пробывали запирать, так он своротил, что былинки. Оттого и не запирали, только хоронились от него и сидели не дыша. Он все проверит и уйдет. Хозяин! Весь - как зверь лютый, а глаза человечьи, но упаси Заступница на него смотреть. Все прятались и не дай Бог в окно выглянуть. Редко он приходил, но чуяли его и боялись.
***
А Ульяна Марковна без телевизора век прожила, желтой прессы не читала, и лгать не умела.
no subject
Будто и не было ничего - а ведь и было и есть...
Я вот тоже как Ульяна Марковна - без телевизора и прессы.
И как же хорошо-то, чисто в голове и душЕ!
no subject
Я ей верю, все могло быть. Мы все куда-то лезем, а под ноги не смотрим.
no subject
Своё топчем, пытаясь дотянуться до чужого...