Улица Почтовая
24 April 2013 00:40![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Это самый шёлковый, самый тонкий, самый прозрачный и нежный, но самый крепкий лоскут из всего шёлкового пути, потому что здесь, в доме на Почтовой, 47, прошли мои самые главные, самые важные для формирования личности годы: с трёх с половиной (или четырёх) до десяти лет.
И я подхожу к своему домрайсаду на цыпочках, затаив дыхание и унимая частое биение сердца, — но даже плотно смыкая веки, я не могу удержать счастливых слёз...


Наверное, потому, что это самая сердцевинка дерева судьбы-жизни, его самые первые «годовые кольца», я не помню факта переезда сюда: я помню только, как впервые увидела наш дом (зимой, на дровеньках), но как и когда мы перебрались в него из квартиры на улице Кооперативной, я не знаю.
Да это и неважно, потому что мне кажется, что я была там всегда, от самого начала сотворения мира — возникновения моей личной вселенной.
Я уже немного писала о своём главном домрайсаде раньше, но там я больше говорила об усадьбе бабушки Маруси и дедушки Павлика, лишь вскользь упоминая о нововасильевском доме.
Теперь же я хочу рассказать о нашей жизни там — в тех подробностях, которые запечатлелись (навеки впечатались сто семью печатями) в моём сознании...
Самое первое мысленное представление (не самое раннее воспоминание, поскольку жизнь в раю не имеет хронологии, то есть хронотопа: хронос над нами в детстве не властен, а топос беспределен, а следовательно не имеет начал и концов, как не имеет их круглый божественный райский сад), — самое первое мысленное представление, возникающее у меня при воспоминании о моей жизни в раю на Почтовой улице, — это зимнее холодное утро, печи уже настыли (точнее, обычные чугунные водяные батареи, но греющиеся от печки: я не помню, когда потом провели центральное отопление от котельной сельхозтехники), и мамочка моя, обвязавшись крест-накрест серым пуховым платком: покрыв голову, а концы перекрестив под грудью и завязав на спине, — сначала выгребает золу из печи металлическим совком, выносит её во двор, взамен приносит дрова, щепки и ведро угля (всё это мы с Лилей не видим, а слышим из своей спальни, ориентируясь по звукам, лёжа в тёплых белоснежных и кружевных постельках, высунув наружу только носы).
Вот потянуло первым горьковатым и немного тревожащим (потом я найду название: паровозным) дымком, вот послышалось уютное потрескивание дров, а через какое-то время и угольные выстрелы... мама открывает двери — в зал, в свою с папой спальню (она проходная в нашу, но дверь к нам почти всегда закрыта), — и вот уже поплыли тёплые струи воздуха в дом, и нам можно вылезать из-под ватных одеял, одеваться-обуваться и бежать по своим делам, мыться-умываться, потом завтракать, читать, играть — да мало ли важных дел у нас бывает в детстве!
Когда мы были уже обе школьницы, с первыми тёплыми воздушными струйками в комнаты вплывала нежная мелодия — мама напевала весело и звонко:
— Дети, в школу собирайтесь: петушок пропел давно...
И почти без перехода приговаривала:
— Петушок, петушок!
Золотой гребешок,
Шёлкова головушка,
Масляна бородушка!
Что ты рано встаёшь,
Деткам спать не даёшь?
Никакой это был не петушок — это была наша мамочка, и как же радостно было просыпаться, хоть и в кромешной зимне-заоконной тьме, но в тёплом и уютном доме!
У нас была пластинка, на которой Людмила Зыкина пела:
— Пусть тебя, моя мама, согреет оренбургский пуховый платок...
Я тогда не знала — а теперь знаю: это была песня о моей мамочке.

Это мама ещё до нас — и платок у неё белый, только потом он стал серый, а работа чёрной: мама рассказывала, как ещё в Приазовье стирала мои пелёнки в холодной воде, таская воду из колодца без ворота, перебирая верёвку руками.
И почему-то многие дома, в которых мы жили, были холодными, и мама вечно мёрзла (нам-то с Лилей всегда отводились самые тёплые комнаты).
Но в моей памяти этот мамин «оренбургский платок» всегда будет белый-пребелый, белоснежно-кружевной...
Двор и сад были огромными (оказалось, совсем крохотными), дом бескрайним — дом так и остался большим и построенным на совесть, крепким несмотря на годы: ведь сейчас ему ровно полвека — его построили в 1963 году специально для начальства сельхозтехники, на два хозяина, на фронтоне со стороны семьи управляющего Алексея Ивановича Москаленко есть большие чёрные цифры.
Сейчас я вижу его как большой и длинный корабль, с двумя идентично-зеркальными «палубами», так что можно плыть и вперёд к средней школе, в которой работала мама, и назад к больнице, где нам всем частенько приходилось бывать, — это если по Почтовой улице.



Альбом «Дом снаружи»
Если же развернуть эту «самую лёгкую лодку в мире» вправо, то можно было вплыть в совхозный сад, повернув же корму (кормой была наша квартира номер два, носом — квартира Москаленок номер один) налево (или направо? в общем, в сторону Кооперативно-Московской) и переплыв речку, можно было причалить к начальной школе, магазинам, библиотеке, кинотеатру, нашей квартире на втором этаже дома номер 56 — или к белой кружевной «пожарке», откуда начинался поворот и выезд из села на Приазовье.

Сколько раз именно с этой точки (немного с угла от крохотного переулочка, по которому я часто ходила в школу через подвесной металлический мост или возвращалась из школы, — и наверное поэтому именно так) я видела свой дом, рай и сад, подплывая к нему на быстром челноке сна!
И как всегда сладко замирало сердце в этих повторяющихся снах — при виде домрайсада, всегда немного туманного, в лёгкой кисейной дымке, в мягком колыхании прозрачных и тёплых закатных лучей!..


Альбом «Дом снаружи»
Возле крыльца (так же как и у Москаленок) росло очень высокое и крепкое дерево — скорее всего, вяз, потому что я помню его остренькие гофрированные листочки, и именно так оно и росло — справа от крыльца, если стоять лицом к входной двери, то есть оба дерева — москаленковское и наше — были расположены зеркально, а именно по диагонали.

Это крыльцо квартиры номер один

А это наше, только наше дерево росло ближе к дому, в «выемке» между верандой и основной частью дома, примерно там, где светится какой-то кустик
Наверное, по нашему вязу нельзя было залезть на крышу веранды, а потом на чердак (к тому же вход на него был расположен со стороны москаленковской квартиры, а с нашей были два крохотных слуховых окна), и мы это делали с дерева или с козырька москаленковского крыльца: цеплялись руками за нижний сук или за нижние кольца козырька, подбрасывали ноги, затем раскачивались, и когда амплитуда качаний позволяла ухватиться за следующий сук, хватались за него, подтягивались... ещё несколько карабканий вверх — и мы на крыше, и дверь открыта, и вот уже вспархивают потревоженные голуби, усиливая непрерывное воркование, летят пух и перья, вздымаемые с пола от наших шагов... и мы в нашем тайном царстве, где только мы и сизые, белые, голубовато-розовые птицы, беспрестанно целующиеся и выводящие птенцов!
Однажды мы с Лилей залезли на нашу веранду: приставили лестницу, влезли на крышу, — воспользовавшись тем, что мама и приехавшая к нам в гости бабушка Маруся куда-то ушли надолго — то ли в магазин, то ли к родным на Покровскую улицу, — и не рассчитали время!
И вот уже мама и бабушка почти у калитки, и более сообразительная, поскольку старшая, Лиля успевает не только спрыгнуть с нижних ступенек деревянной лестницы, а и отставить её в сторону, точнее, быстро положить набок, — а я застреваю на крыше и, присев на корточки и прячась за каменным выступом (благо ещё и широкая крона вяза тогда нависала над верандой), слышу, как мама и бабушка спрашивают у Лили:
— А где Тома?
— Не знаю, — где-то бегает, — отводит внимание, как куропатка от гнезда, Лиля, — и мама с бабушкой входят в дом.
А я остаюсь на веранде — без лестницы, в ожидании неминуемого маминого ужаса и в страхе перед маминым возможным энцефалитным приступом, настигающим её, если она переволнуется...

И я, довольно толстенькая, точнее ширококостная девочка, решаюсь на невозможное: я подпрыгиваю и протискиваюсь через узенькое слуховое окошко, как объевшийся Винни-Пух через кроличью норку: извиваясь, как червяк, наверное, смешно болтая в воздухе ногами (к счастью, мне себя не видно, иначе я умерла бы со смеху и так и осталась бы торчать в окне Алисой в Стране Чудес, неожиданно выросшей в крошечном домике...

Но я протиснулась — упала на чердак башкой вниз, спружинив руками, а затем счастливо обретя и ноги, и филейные части тела, — благополучно вышла через чердачную дверь, спустилась по москаленковскому дереву — и пришла домой к ничего не подозревавшим и потому спокойно встретившим меня маме и бабушке (и только Лиля не могла скрыть изумления, едва не выдав меня и себя).

В доме было много комнат: с крыльца мы попадали в веранду, из которой вправо вела дверь в кладовку с подполом, затем (поднимая ногу через непривычно высокий порог из-за проходившей там то ли отопительной, то ли водопроводной трубы: и спустя сорок с лишним лет после нашего отъезда из Нововасильевки ноги мои помнят его и сами поднимаются на нужную высоту) — в коридор (влево дверь в столовую, вправо в ванную, дальше и прямо в родительскую проходную спальню, из неё прямо же — в нашу с Лилей, вправо в кухню, влево в зал — и из нашей спальни тоже в зал, таким образом имевший две двери по краям одной стены и два отвечающих им окна, остальные комнаты имели по одному, но — традиционно для Нововасильевки и Приазовья — высокому окну).

Вид из коридора в столовую

Вид из нашей с Лилей спальни в зал
В полу в зале у нас однажды завёлся шашель (это такие жуки-древоточцы, мелкие, но грызущие все деревянные поверхности неумолчно-беспощадно — вот уж кто по-настоящему точит-перетирает «жизни тоненькое дно»!), и я помню, как играла то сидя, то полулёжа на чистом и гладком полу из широких, ровных и пока что крепких досок, и слушала этот неустанный «шашельный» скрип: таинственную, не видимую, но отчётливо слышимую работу времени, уничтожающую секунды, минуты, годы — жизнь.

Я это знала и чувствовала тогда, а не придумала сейчас — потому что есть вещи непридумываемые, только проживаемые «тогда и там», когда-то бывшие для тех «тогда» и «там» — «здесь» и «сейчас».
Дети на самом деле всё знают и чувствуют не хуже (а лучше) взрослых, потому что они ближе к началу-концу-кольцу жизни, и память у них свежее.
А взрослея, многие люди только тем и занимаются, что заколачивают в себе досками крест-накрест, крест-внахлёст тот живой родничок на темечке, откуда струится память и любовь, вера и отчаяние, тоска и страх — без которых невозможно постижение подлинной сути бытия.
Здесь, на левой стене за дверью в зале, висели часы с кукушкой, и я тщетно пыталась разгадать «секрет её молодости» — неуловимо-неподвижного «тяжелозвонкого скаканья» стрелок и всегда неожиданного выпрыгивания птички из окошка со ставенками.

А мама, спальня которой находилась рядом, практически дверь в дверь (на фотке справа), долго страдала, но потом не выдержала и сослала хриплую певунью в Приазовье к бабушке Марусе — в подтелевизорную тумбочку, вместе со всем нехитрым скарбом: эбонитовым домиком, чугунными коричневыми гирьками в виде сосновых шишек, пёстрыми ставенками и бежевым арабским циферблатом...


Окна зала
Альбом «Дом внутри»
...Двор оказался (спустя сорок лет) не очень большим: крохотный палисадник перед окнами на уличной части, начинающийся от веранды и заканчивающийся у последнего окна зала, граничащего с залом Москаленко, «огородная» часть на улично-переулочном углу, узкая, но длинная полоска со стороны переулка, собственно двор с колодцем-бассейном (колодец — это от родника, вода идёт из земли, бассейн — с зацементированным дном, и воду туда наливают), летним душем, водопроводной колонкой — и огородно-садовая часть в конце двора, у сараев и туалетов, — но тогда он был сплошь у- и засажен цветами, деревьями, овощными и бахчевыми культурами... я помню множество абрикосов, свою любимую жёлтую черешню — и себя, стоящую на развилке ствола и лакомящуюся упругими сладкими ягодами, — яблони и груши, мамины огромные помидоры и перцы разных сортов — сладкие и горькие, тёмно- и светло-зелёные, оранжевые и огненно красные; глянцевые чернильно-фиолетовые «синенькие» — так называются на юге баклажаны, — пупырчато-колючие зелёные огурцы с жёлтыми цветками на кончиках, вьющуюся и ползущую фасоль, — в общем, подлинное райское изобилие, как и положено быть в раю и вести там крепкое хозяйство.





А между нашим садом и совхозным не было забора — граница проходила едва заметная, по земле, в виде узкой тропинки-межи, примерно там, где стоят электростолбы.

Вот здесь по центру, с чуть заметным смещением влево, видно фруктовое дерево — там начинался совхозный сад.

И этот бесконечный сад уходил за горизонт, и там рядами шли яблони и груши всевозможных сортов, и мы делали из груш «мороженое»... реальное нам редко доставалось: когда этот жёлтый, светящийся подлинными продуктами: маслом и молоком от настоящей коровы — пломбир привозили в молочный павильон, весть об этом облетала всю Нововасильевку мгновенно, и мы бежали стремглав, зажимая в кулачках мелкие монетки, боясь, что не достанется, — а отстояв очередь, благоговейно несли бумажные стаканчики с воткнутыми в них белыми закруглёнными палочками, сначала нюхая и облизывая выступавшую за край неровную «шапочку», а затем осторожно поддевая палочкой ароматную и прохладную сладость...
Грушевое же «мороженое» делалось элементарно: держа сорванную с дерева бокастую зеленовато-румяную грушку за хвостик, нужно было ровненько обкусать ей нижнюю «филейку», так чтобы получилась такая как бы «рюмочка» на тонкой ножке, — всё, мороженое готово, теперь главным делом было напустить на себя выражение, будто ты ешь мороженое в вафельном стаканчике (это мы видели в Мелитополе, в Нововасильевку завозили только бумажные), аккуратно и равномерно откусывая белую сахаристую сочную грушевую мякоть.
Несколько лет назад я увидела совхозный сад во сне — и вспомнила, что он заканчивался на следующей — параллельной — улице не плодовыми деревьями.
Во сне мы (не дети и не взрослые, а просто мы — друзья, лишённые узнаваемых примет) висели на этих деревьях — прыгали с дерева на дерево, повисая на сучьях, и я увидела — во сне увидела, что это деревья не плодовые, а клёны, ясени, неизменные (типовые для тех краёв) акации.
И я шла по чёрным бороздам между деревьями в сторону дома, и сад этот беззаборно (только небольшая живая колючая изгородь шла вдоль сада) выходил в переулок, и я видела идущих по переулку людей...

На горизонте был сад, слева наш двор, переулок был гораздо шире, а вместо решётки были такие же каменные столбики со штакетником, как и в уличной части забора, — всегда правые соседи уже без нас прихватили и столбики, и часть переулка...
Радость от свидания с родными местами — и родными и узнаваемыми В ЛИЦО деревьями — охватила меня, едва я открыла глаза, проснувшись и почувствовав необыкновенный прилив сил.
Позвонила Марии Прокофьевне (на месте сада теперь жилой квартал, застроенный домами, и только отдельные деревья обозначают контуры рая), та подтвердила, обрадовавшись и моей памяти, и своей собственной встрече с далёким (по времени) и близким (эмоционально) прошлым, — да, именно неплодовыми деревьями завершался сад!

Дом на месте совхозного сада
В собственно «дворовой» части — вот здесь, где виднеются подсвеченные солнцем цветы, — летом мама ставила большое цинковое корыто с чистой водой, быстро нагревавшейся на солнце, и мы залезали туда и плескались в тёплой водичке, и брызгались оттуда сверкающими бусинками капель, — или играли неподалёку на траве — на калачиках со съедобными «колёсиками»-семенами, прячущимися в развилках листиков, белой кашке и нежной зелени пастушьей сумки, с крохотными сердечками на «рыбьих остовах» стеблей, — или на куче песка, привезённого специально для нас (откуда однажды у меня украли малиновую собачку).



Здесь же стоял папин трёхколёсный мотоцикл с коляской, пахнущий путешествиями — сложной смесью машинного масла, бензина, запаха чёрного сиденья из рифлёной глянцевитой пластмассы, разогретой жарким солнцем, — а «бобик» и «летучка» смиренно дожидались за воротами, пока папа пообедает и вернётся к ним, а в них — на работу...

Вот такой был у папы мотоцикл (фотка из нововасильевской группы в «Одноклассниках»)
По эту же — внутреннюю — сторону дома, но только уже на москаленковской половине, стояла будка их пёсика — светло-песочной помеси овчарки и дворняги, которого их бабушка (дети называли её ба́бця, а звали её — я узнала это только сейчас от Игоря, с которым мы нашлись в «Одноклассниках», — Ольга Михайловна...), кормившая своего любимца не только супчиком, но и разными лакомствами, величала Лордиком, Игорь же честно и без иллюзий кликал Сигналом...
От этой сиятельной особы неблагородного происхождения у меня на всю жизнь остался «сигнал»-«стигмат»: огромный шрам на внутренней стороне указательного пальца левой руки — в виде китайской пагоды, стремительно бегущей вперёд на одной ножке: я удерживала его за цепь, когда кто-то пришёл в гости к Москаленкам, Сигнал рванулся и сильно поранил мне палец.
Так же сильно врезались в мою память многие подробности жизни в нашем общем доме на Почтовой: я помню не только свои игрушки, а игрушки Тани и Игоря — детскую кухонную плиту (железную с пластмассовыми деталями), игрушечную стиральную машинку, — помню книжку-раскраску (нам однажды купили одинаковые — яркие, про какого-то «морского» утёнка в нарядном белом кителе, из-под которого сияла бело-голубая тельняшка, там был ещё белый пароход с сине-бело-полосатой трубой и прочее невыносимое великолепие морского быта), — как помню и то, что Игорь в детстве жил преимущественно «по верха́м» — на шкафах, полках, на холодильнике, практически не покидая верхних ярусов квартиры... я ему напомнила недавно в нашем «одноклассниковом» разговоре, чем изрядно повеселила и растрогала.
У Тани были серьёзные проблемы с позвоночником, и я помню её постоянно в гипсовом корсете или в гипсовой же кроватке, она часто лечилась в Евпатории... но ничто не помогло: она умерла рано, в двадцать с небольшим лет.
Я думаю, что это Алексей Иванович с Таней на руках — на новогоднем празднике в сельхозтехнике (справа):

Из всех живших в доме на Почтовой остались только мы с Игорем и наша Лиля...
Да ещё вот эта шкатулочка, вобравшая в себя звуки и запахи рая:


А вот в этом углу двора рос высокий-превысокий пирамидальный тополь, очевидно, сильно затенявший огород, потому что его однажды спилили, и я запомнила свою острую жалость к поверженному великану — такому сильному и гордому, недоступному для наших вскарабкиваний при его жизни, и такому беззащитному и униженному, когда мы, дети, ходили по его стволу, лежащему на земле, — и я спрыгнула, устыдившись, и ушла, чтобы не видеть, как его распилят и увезут.

Ведь мы были почти родственники — деревья в парке (нескольких парках — возле общежития, потом по эту сторону речки и по ту) и дети.
Мы буквально жили на них, как обезьянки: висели, раскачивались, зацепившись подколенными сгибами, выполняя разного рода «акробатические этюды» (очень «вольные», то есть выдуманные самими), а некоторые самые смелые (и старшие) даже ходили по канату, протянутому между деревьями: в глубине общежитского парка, там, где была металлическая водонапорная башня.


(Фоточки из нововасильевской группы в «Одноклассниках».)

Очень трогательный комментарий Аллы Тарасовой, разместившей фотографию в нововасильевской группе: пришла весна, и дети полетели...
О товарище детских игр В. И. Ленине я расскажу отдельно, в лоскуте «Я и Ленин» (перевёрнутую его фотку я добавила в «Домрайсад–2» — он далее по плану, но написан гораздо раньше), здесь покажу только парк (точнее то, что от него осталось):



Альбом «Вокруг Почтовой»
А какие там красивые росли деревья!
Особенно скумпии, называемые ещё райским деревом, — они цвели этакой золотисто-розовой даже не пеной, а дымкой — сквозистыми опахалами-пухо́вками, только что вынутыми из какой-то гигантской пудреницы!
Я помню грецкие орехи, кусты древовидной смородины-«мичуринки» с огромными глянцево-чёрными ягодами — и даже... лавры!
Да, лавро́вые листы, которые можно было сорвать с дерева и опустить в суп!
Но мы их просто нюхали — до самозабвения, потому что пахли они не супом, а дальними и прекрасными странами...
...Здесь же, неподалёку от тополя в углу двора, под одним из абрикосов, мы устроили тогда мини-колодец (игрушечный, но по всем правилам сделанный бассейн с водой — с настоящим воротом и ведром на верёвке), а немного поодаль соорудили «правильную» и «настоящую», хоть и маленькую, печь с колосниками и жарочной поверхностью.

А в палисаднике у Анны Емельяновны, жены Алексея Ивановича Москаленко, была большая грядка с ландышами, однажды и навсегда поразившими моё сердце удивительно красивым сочетанием тёмно-зелёного и белоснежного — точнее, бело-нежного, потому что с такими нежными отсветами-отражениями зелёных листьев на слепяще белых связках колокольчиков, что останавливалось дыхание...
И почему-то ещё одна картинка — уже красная с прозрачно-белым колоритом — острой льдинкой счастья торчит из моего сердца, необъяснимо-удивительно помнится через толщу лет, хотя нет в ней ни сюжета, ни смысла, ни сколько-нибудь важного события: я вижу и ощущаю (именно ощущаю во всей полноте впечатлений всеми органами чувств — визуальных, тактильных, слуховых, температурных...) себя бродящей в резиновых сапогах (вода холодит ноги) по щиколотку, даже чуть выше, по двору Москаленко, у самой калитки, под «ёлкой» (туей с плоско-резны́ми ажурными «опахалами», на которых бывают такие нежно-зелёные крохотные «шишечки» без чешуи), на дворе март, дует свежий и пронзительный, ощущаемый даже на вкус холодно-льдистый ветер, но «лёд» это влажный, пахнущий близкой весной, — я то и дело низко наклоняюсь и переставляю в хрустальной этой и обжигающе холодной воде... красных пластмассовых солдатиков (у меня были и солдатики, и подъёмный кран, — мне не хватало одних лишь кукол, требовался ещё и «вещный мир» и леонардо-да-винчиевский «мир механизмов» — для со-творения и пересоздания).
И я вся, как воздушный шар, наполненный... нет, не гелием, ведь гелий тёплый, — я вся переполнена холодным этим весенним счастьем, веющим везде, вокруг и внутри моего тела... вот как, — бывает, — бродят пузырьки воздуха подо льдом, ища выхода, — так счастье во мне ищет выхода и находит его в красных солдатиках, пылающих в ледяной воде и обжигающих глаза, сердце и душу непереносимой — острой, холодной, горячей! — радостью жизни...
...Ослепительно-жаркий день.
Я сижу на деревянном верандном порожке крыльца с оленями (только оно было круглое, как вот это, где сидит мой двоюродный брат Серёжа в нашем приазовском домрайсаде, — и уровнем ниже, так что можно было сидеть на пороге, как на скамеечке), вернувшись от калитки и вынув из почтового ящика свежий номер журнала «Наука и жизнь», где печатался с продолжением «Волшебник изумрудного города», и держа на коленях пахнущую свежей типографской краской (и папиными «летучкой», «бобиком» и трёхколёсным мотоциклом с коляской) драгоценность.




Солнечный свет такой яркий, что белый журнальный разворот обжигает глаза снежным холодом... от беспощадного этого сияния солнца, красоты и смысла на глазах выступают защитные слёзы, — преломившись в этой влаге, чёрные буковки отделяются от листа и реют в миллиметре от него, — и вместе с ними пари́т над страницей и замирает в миллиметре от счастья душа, предвкушающая волшебное путешествие вместе с Элли и Энни — вдруг подхваченных ураганом (воздушным и событийным) и перенесённых вместе с домиком в неведомые края...

Больше сорока лет назад такой же ветер событий поднял меня и унёс из домрайсада далеко-далеко, за многие километры, за десятки часов езды на поезде.

Я уехала из домрайсада примерно такая:


Или вот такая:

Вернулась этим летом такая:



Но куда бы меня ни забросила судьба, сколь многие годы ни отделяли бы меня от моего детства, я всегда летаю вместе со своим домом... раем и садом.
Вот я опять стою у калитки, набираю воздуха в лёгкие... в невесомые буковки, переполненные воздушными пузырьками любви к моей бесконечно-малой, безграничной родине...

...Здравствуй, улица Почтовая!
Мы — я и домрайсад — приземлились успешно.
Ты рада?

Музыкальный киоск


И я подхожу к своему домрайсаду на цыпочках, затаив дыхание и унимая частое биение сердца, — но даже плотно смыкая веки, я не могу удержать счастливых слёз...


Наверное, потому, что это самая сердцевинка дерева судьбы-жизни, его самые первые «годовые кольца», я не помню факта переезда сюда: я помню только, как впервые увидела наш дом (зимой, на дровеньках), но как и когда мы перебрались в него из квартиры на улице Кооперативной, я не знаю.
Да это и неважно, потому что мне кажется, что я была там всегда, от самого начала сотворения мира — возникновения моей личной вселенной.
Я уже немного писала о своём главном домрайсаде раньше, но там я больше говорила об усадьбе бабушки Маруси и дедушки Павлика, лишь вскользь упоминая о нововасильевском доме.
Теперь же я хочу рассказать о нашей жизни там — в тех подробностях, которые запечатлелись (навеки впечатались сто семью печатями) в моём сознании...
Самое первое мысленное представление (не самое раннее воспоминание, поскольку жизнь в раю не имеет хронологии, то есть хронотопа: хронос над нами в детстве не властен, а топос беспределен, а следовательно не имеет начал и концов, как не имеет их круглый божественный райский сад), — самое первое мысленное представление, возникающее у меня при воспоминании о моей жизни в раю на Почтовой улице, — это зимнее холодное утро, печи уже настыли (точнее, обычные чугунные водяные батареи, но греющиеся от печки: я не помню, когда потом провели центральное отопление от котельной сельхозтехники), и мамочка моя, обвязавшись крест-накрест серым пуховым платком: покрыв голову, а концы перекрестив под грудью и завязав на спине, — сначала выгребает золу из печи металлическим совком, выносит её во двор, взамен приносит дрова, щепки и ведро угля (всё это мы с Лилей не видим, а слышим из своей спальни, ориентируясь по звукам, лёжа в тёплых белоснежных и кружевных постельках, высунув наружу только носы).
Вот потянуло первым горьковатым и немного тревожащим (потом я найду название: паровозным) дымком, вот послышалось уютное потрескивание дров, а через какое-то время и угольные выстрелы... мама открывает двери — в зал, в свою с папой спальню (она проходная в нашу, но дверь к нам почти всегда закрыта), — и вот уже поплыли тёплые струи воздуха в дом, и нам можно вылезать из-под ватных одеял, одеваться-обуваться и бежать по своим делам, мыться-умываться, потом завтракать, читать, играть — да мало ли важных дел у нас бывает в детстве!
Когда мы были уже обе школьницы, с первыми тёплыми воздушными струйками в комнаты вплывала нежная мелодия — мама напевала весело и звонко:
— Дети, в школу собирайтесь: петушок пропел давно...
И почти без перехода приговаривала:
— Петушок, петушок!
Золотой гребешок,
Шёлкова головушка,
Масляна бородушка!
Что ты рано встаёшь,
Деткам спать не даёшь?
Никакой это был не петушок — это была наша мамочка, и как же радостно было просыпаться, хоть и в кромешной зимне-заоконной тьме, но в тёплом и уютном доме!
У нас была пластинка, на которой Людмила Зыкина пела:
— Пусть тебя, моя мама, согреет оренбургский пуховый платок...
Я тогда не знала — а теперь знаю: это была песня о моей мамочке.

Это мама ещё до нас — и платок у неё белый, только потом он стал серый, а работа чёрной: мама рассказывала, как ещё в Приазовье стирала мои пелёнки в холодной воде, таская воду из колодца без ворота, перебирая верёвку руками.
И почему-то многие дома, в которых мы жили, были холодными, и мама вечно мёрзла (нам-то с Лилей всегда отводились самые тёплые комнаты).
Но в моей памяти этот мамин «оренбургский платок» всегда будет белый-пребелый, белоснежно-кружевной...
Двор и сад были огромными (оказалось, совсем крохотными), дом бескрайним — дом так и остался большим и построенным на совесть, крепким несмотря на годы: ведь сейчас ему ровно полвека — его построили в 1963 году специально для начальства сельхозтехники, на два хозяина, на фронтоне со стороны семьи управляющего Алексея Ивановича Москаленко есть большие чёрные цифры.
Сейчас я вижу его как большой и длинный корабль, с двумя идентично-зеркальными «палубами», так что можно плыть и вперёд к средней школе, в которой работала мама, и назад к больнице, где нам всем частенько приходилось бывать, — это если по Почтовой улице.



Альбом «Дом снаружи»
Если же развернуть эту «самую лёгкую лодку в мире» вправо, то можно было вплыть в совхозный сад, повернув же корму (кормой была наша квартира номер два, носом — квартира Москаленок номер один) налево (или направо? в общем, в сторону Кооперативно-Московской) и переплыв речку, можно было причалить к начальной школе, магазинам, библиотеке, кинотеатру, нашей квартире на втором этаже дома номер 56 — или к белой кружевной «пожарке», откуда начинался поворот и выезд из села на Приазовье.

Сколько раз именно с этой точки (немного с угла от крохотного переулочка, по которому я часто ходила в школу через подвесной металлический мост или возвращалась из школы, — и наверное поэтому именно так) я видела свой дом, рай и сад, подплывая к нему на быстром челноке сна!
И как всегда сладко замирало сердце в этих повторяющихся снах — при виде домрайсада, всегда немного туманного, в лёгкой кисейной дымке, в мягком колыхании прозрачных и тёплых закатных лучей!..


Альбом «Дом снаружи»
Возле крыльца (так же как и у Москаленок) росло очень высокое и крепкое дерево — скорее всего, вяз, потому что я помню его остренькие гофрированные листочки, и именно так оно и росло — справа от крыльца, если стоять лицом к входной двери, то есть оба дерева — москаленковское и наше — были расположены зеркально, а именно по диагонали.

Это крыльцо квартиры номер один

А это наше, только наше дерево росло ближе к дому, в «выемке» между верандой и основной частью дома, примерно там, где светится какой-то кустик
Наверное, по нашему вязу нельзя было залезть на крышу веранды, а потом на чердак (к тому же вход на него был расположен со стороны москаленковской квартиры, а с нашей были два крохотных слуховых окна), и мы это делали с дерева или с козырька москаленковского крыльца: цеплялись руками за нижний сук или за нижние кольца козырька, подбрасывали ноги, затем раскачивались, и когда амплитуда качаний позволяла ухватиться за следующий сук, хватались за него, подтягивались... ещё несколько карабканий вверх — и мы на крыше, и дверь открыта, и вот уже вспархивают потревоженные голуби, усиливая непрерывное воркование, летят пух и перья, вздымаемые с пола от наших шагов... и мы в нашем тайном царстве, где только мы и сизые, белые, голубовато-розовые птицы, беспрестанно целующиеся и выводящие птенцов!
Однажды мы с Лилей залезли на нашу веранду: приставили лестницу, влезли на крышу, — воспользовавшись тем, что мама и приехавшая к нам в гости бабушка Маруся куда-то ушли надолго — то ли в магазин, то ли к родным на Покровскую улицу, — и не рассчитали время!
И вот уже мама и бабушка почти у калитки, и более сообразительная, поскольку старшая, Лиля успевает не только спрыгнуть с нижних ступенек деревянной лестницы, а и отставить её в сторону, точнее, быстро положить набок, — а я застреваю на крыше и, присев на корточки и прячась за каменным выступом (благо ещё и широкая крона вяза тогда нависала над верандой), слышу, как мама и бабушка спрашивают у Лили:
— А где Тома?
— Не знаю, — где-то бегает, — отводит внимание, как куропатка от гнезда, Лиля, — и мама с бабушкой входят в дом.
А я остаюсь на веранде — без лестницы, в ожидании неминуемого маминого ужаса и в страхе перед маминым возможным энцефалитным приступом, настигающим её, если она переволнуется...

И я, довольно толстенькая, точнее ширококостная девочка, решаюсь на невозможное: я подпрыгиваю и протискиваюсь через узенькое слуховое окошко, как объевшийся Винни-Пух через кроличью норку: извиваясь, как червяк, наверное, смешно болтая в воздухе ногами (к счастью, мне себя не видно, иначе я умерла бы со смеху и так и осталась бы торчать в окне Алисой в Стране Чудес, неожиданно выросшей в крошечном домике...

Но я протиснулась — упала на чердак башкой вниз, спружинив руками, а затем счастливо обретя и ноги, и филейные части тела, — благополучно вышла через чердачную дверь, спустилась по москаленковскому дереву — и пришла домой к ничего не подозревавшим и потому спокойно встретившим меня маме и бабушке (и только Лиля не могла скрыть изумления, едва не выдав меня и себя).

В доме было много комнат: с крыльца мы попадали в веранду, из которой вправо вела дверь в кладовку с подполом, затем (поднимая ногу через непривычно высокий порог из-за проходившей там то ли отопительной, то ли водопроводной трубы: и спустя сорок с лишним лет после нашего отъезда из Нововасильевки ноги мои помнят его и сами поднимаются на нужную высоту) — в коридор (влево дверь в столовую, вправо в ванную, дальше и прямо в родительскую проходную спальню, из неё прямо же — в нашу с Лилей, вправо в кухню, влево в зал — и из нашей спальни тоже в зал, таким образом имевший две двери по краям одной стены и два отвечающих им окна, остальные комнаты имели по одному, но — традиционно для Нововасильевки и Приазовья — высокому окну).

Вид из коридора в столовую

Вид из нашей с Лилей спальни в зал
В полу в зале у нас однажды завёлся шашель (это такие жуки-древоточцы, мелкие, но грызущие все деревянные поверхности неумолчно-беспощадно — вот уж кто по-настоящему точит-перетирает «жизни тоненькое дно»!), и я помню, как играла то сидя, то полулёжа на чистом и гладком полу из широких, ровных и пока что крепких досок, и слушала этот неустанный «шашельный» скрип: таинственную, не видимую, но отчётливо слышимую работу времени, уничтожающую секунды, минуты, годы — жизнь.

Я это знала и чувствовала тогда, а не придумала сейчас — потому что есть вещи непридумываемые, только проживаемые «тогда и там», когда-то бывшие для тех «тогда» и «там» — «здесь» и «сейчас».
Дети на самом деле всё знают и чувствуют не хуже (а лучше) взрослых, потому что они ближе к началу-концу-кольцу жизни, и память у них свежее.
А взрослея, многие люди только тем и занимаются, что заколачивают в себе досками крест-накрест, крест-внахлёст тот живой родничок на темечке, откуда струится память и любовь, вера и отчаяние, тоска и страх — без которых невозможно постижение подлинной сути бытия.
Здесь, на левой стене за дверью в зале, висели часы с кукушкой, и я тщетно пыталась разгадать «секрет её молодости» — неуловимо-неподвижного «тяжелозвонкого скаканья» стрелок и всегда неожиданного выпрыгивания птички из окошка со ставенками.

А мама, спальня которой находилась рядом, практически дверь в дверь (на фотке справа), долго страдала, но потом не выдержала и сослала хриплую певунью в Приазовье к бабушке Марусе — в подтелевизорную тумбочку, вместе со всем нехитрым скарбом: эбонитовым домиком, чугунными коричневыми гирьками в виде сосновых шишек, пёстрыми ставенками и бежевым арабским циферблатом...


Окна зала
Альбом «Дом внутри»
...Двор оказался (спустя сорок лет) не очень большим: крохотный палисадник перед окнами на уличной части, начинающийся от веранды и заканчивающийся у последнего окна зала, граничащего с залом Москаленко, «огородная» часть на улично-переулочном углу, узкая, но длинная полоска со стороны переулка, собственно двор с колодцем-бассейном (колодец — это от родника, вода идёт из земли, бассейн — с зацементированным дном, и воду туда наливают), летним душем, водопроводной колонкой — и огородно-садовая часть в конце двора, у сараев и туалетов, — но тогда он был сплошь у- и засажен цветами, деревьями, овощными и бахчевыми культурами... я помню множество абрикосов, свою любимую жёлтую черешню — и себя, стоящую на развилке ствола и лакомящуюся упругими сладкими ягодами, — яблони и груши, мамины огромные помидоры и перцы разных сортов — сладкие и горькие, тёмно- и светло-зелёные, оранжевые и огненно красные; глянцевые чернильно-фиолетовые «синенькие» — так называются на юге баклажаны, — пупырчато-колючие зелёные огурцы с жёлтыми цветками на кончиках, вьющуюся и ползущую фасоль, — в общем, подлинное райское изобилие, как и положено быть в раю и вести там крепкое хозяйство.




А между нашим садом и совхозным не было забора — граница проходила едва заметная, по земле, в виде узкой тропинки-межи, примерно там, где стоят электростолбы.

Вот здесь по центру, с чуть заметным смещением влево, видно фруктовое дерево — там начинался совхозный сад.

И этот бесконечный сад уходил за горизонт, и там рядами шли яблони и груши всевозможных сортов, и мы делали из груш «мороженое»... реальное нам редко доставалось: когда этот жёлтый, светящийся подлинными продуктами: маслом и молоком от настоящей коровы — пломбир привозили в молочный павильон, весть об этом облетала всю Нововасильевку мгновенно, и мы бежали стремглав, зажимая в кулачках мелкие монетки, боясь, что не достанется, — а отстояв очередь, благоговейно несли бумажные стаканчики с воткнутыми в них белыми закруглёнными палочками, сначала нюхая и облизывая выступавшую за край неровную «шапочку», а затем осторожно поддевая палочкой ароматную и прохладную сладость...
Грушевое же «мороженое» делалось элементарно: держа сорванную с дерева бокастую зеленовато-румяную грушку за хвостик, нужно было ровненько обкусать ей нижнюю «филейку», так чтобы получилась такая как бы «рюмочка» на тонкой ножке, — всё, мороженое готово, теперь главным делом было напустить на себя выражение, будто ты ешь мороженое в вафельном стаканчике (это мы видели в Мелитополе, в Нововасильевку завозили только бумажные), аккуратно и равномерно откусывая белую сахаристую сочную грушевую мякоть.
Несколько лет назад я увидела совхозный сад во сне — и вспомнила, что он заканчивался на следующей — параллельной — улице не плодовыми деревьями.
Во сне мы (не дети и не взрослые, а просто мы — друзья, лишённые узнаваемых примет) висели на этих деревьях — прыгали с дерева на дерево, повисая на сучьях, и я увидела — во сне увидела, что это деревья не плодовые, а клёны, ясени, неизменные (типовые для тех краёв) акации.
И я шла по чёрным бороздам между деревьями в сторону дома, и сад этот беззаборно (только небольшая живая колючая изгородь шла вдоль сада) выходил в переулок, и я видела идущих по переулку людей...

На горизонте был сад, слева наш двор, переулок был гораздо шире, а вместо решётки были такие же каменные столбики со штакетником, как и в уличной части забора, — всегда правые соседи уже без нас прихватили и столбики, и часть переулка...
Радость от свидания с родными местами — и родными и узнаваемыми В ЛИЦО деревьями — охватила меня, едва я открыла глаза, проснувшись и почувствовав необыкновенный прилив сил.
Позвонила Марии Прокофьевне (на месте сада теперь жилой квартал, застроенный домами, и только отдельные деревья обозначают контуры рая), та подтвердила, обрадовавшись и моей памяти, и своей собственной встрече с далёким (по времени) и близким (эмоционально) прошлым, — да, именно неплодовыми деревьями завершался сад!

Дом на месте совхозного сада
В собственно «дворовой» части — вот здесь, где виднеются подсвеченные солнцем цветы, — летом мама ставила большое цинковое корыто с чистой водой, быстро нагревавшейся на солнце, и мы залезали туда и плескались в тёплой водичке, и брызгались оттуда сверкающими бусинками капель, — или играли неподалёку на траве — на калачиках со съедобными «колёсиками»-семенами, прячущимися в развилках листиков, белой кашке и нежной зелени пастушьей сумки, с крохотными сердечками на «рыбьих остовах» стеблей, — или на куче песка, привезённого специально для нас (откуда однажды у меня украли малиновую собачку).



Здесь же стоял папин трёхколёсный мотоцикл с коляской, пахнущий путешествиями — сложной смесью машинного масла, бензина, запаха чёрного сиденья из рифлёной глянцевитой пластмассы, разогретой жарким солнцем, — а «бобик» и «летучка» смиренно дожидались за воротами, пока папа пообедает и вернётся к ним, а в них — на работу...

Вот такой был у папы мотоцикл (фотка из нововасильевской группы в «Одноклассниках»)
По эту же — внутреннюю — сторону дома, но только уже на москаленковской половине, стояла будка их пёсика — светло-песочной помеси овчарки и дворняги, которого их бабушка (дети называли её ба́бця, а звали её — я узнала это только сейчас от Игоря, с которым мы нашлись в «Одноклассниках», — Ольга Михайловна...), кормившая своего любимца не только супчиком, но и разными лакомствами, величала Лордиком, Игорь же честно и без иллюзий кликал Сигналом...
От этой сиятельной особы неблагородного происхождения у меня на всю жизнь остался «сигнал»-«стигмат»: огромный шрам на внутренней стороне указательного пальца левой руки — в виде китайской пагоды, стремительно бегущей вперёд на одной ножке: я удерживала его за цепь, когда кто-то пришёл в гости к Москаленкам, Сигнал рванулся и сильно поранил мне палец.
Так же сильно врезались в мою память многие подробности жизни в нашем общем доме на Почтовой: я помню не только свои игрушки, а игрушки Тани и Игоря — детскую кухонную плиту (железную с пластмассовыми деталями), игрушечную стиральную машинку, — помню книжку-раскраску (нам однажды купили одинаковые — яркие, про какого-то «морского» утёнка в нарядном белом кителе, из-под которого сияла бело-голубая тельняшка, там был ещё белый пароход с сине-бело-полосатой трубой и прочее невыносимое великолепие морского быта), — как помню и то, что Игорь в детстве жил преимущественно «по верха́м» — на шкафах, полках, на холодильнике, практически не покидая верхних ярусов квартиры... я ему напомнила недавно в нашем «одноклассниковом» разговоре, чем изрядно повеселила и растрогала.
У Тани были серьёзные проблемы с позвоночником, и я помню её постоянно в гипсовом корсете или в гипсовой же кроватке, она часто лечилась в Евпатории... но ничто не помогло: она умерла рано, в двадцать с небольшим лет.
Я думаю, что это Алексей Иванович с Таней на руках — на новогоднем празднике в сельхозтехнике (справа):

Из всех живших в доме на Почтовой остались только мы с Игорем и наша Лиля...
Да ещё вот эта шкатулочка, вобравшая в себя звуки и запахи рая:


А вот в этом углу двора рос высокий-превысокий пирамидальный тополь, очевидно, сильно затенявший огород, потому что его однажды спилили, и я запомнила свою острую жалость к поверженному великану — такому сильному и гордому, недоступному для наших вскарабкиваний при его жизни, и такому беззащитному и униженному, когда мы, дети, ходили по его стволу, лежащему на земле, — и я спрыгнула, устыдившись, и ушла, чтобы не видеть, как его распилят и увезут.

Ведь мы были почти родственники — деревья в парке (нескольких парках — возле общежития, потом по эту сторону речки и по ту) и дети.
Мы буквально жили на них, как обезьянки: висели, раскачивались, зацепившись подколенными сгибами, выполняя разного рода «акробатические этюды» (очень «вольные», то есть выдуманные самими), а некоторые самые смелые (и старшие) даже ходили по канату, протянутому между деревьями: в глубине общежитского парка, там, где была металлическая водонапорная башня.


(Фоточки из нововасильевской группы в «Одноклассниках».)

Очень трогательный комментарий Аллы Тарасовой, разместившей фотографию в нововасильевской группе: пришла весна, и дети полетели...
О товарище детских игр В. И. Ленине я расскажу отдельно, в лоскуте «Я и Ленин» (перевёрнутую его фотку я добавила в «Домрайсад–2» — он далее по плану, но написан гораздо раньше), здесь покажу только парк (точнее то, что от него осталось):



Альбом «Вокруг Почтовой»
А какие там красивые росли деревья!
Особенно скумпии, называемые ещё райским деревом, — они цвели этакой золотисто-розовой даже не пеной, а дымкой — сквозистыми опахалами-пухо́вками, только что вынутыми из какой-то гигантской пудреницы!
Я помню грецкие орехи, кусты древовидной смородины-«мичуринки» с огромными глянцево-чёрными ягодами — и даже... лавры!
Да, лавро́вые листы, которые можно было сорвать с дерева и опустить в суп!
Но мы их просто нюхали — до самозабвения, потому что пахли они не супом, а дальними и прекрасными странами...
...Здесь же, неподалёку от тополя в углу двора, под одним из абрикосов, мы устроили тогда мини-колодец (игрушечный, но по всем правилам сделанный бассейн с водой — с настоящим воротом и ведром на верёвке), а немного поодаль соорудили «правильную» и «настоящую», хоть и маленькую, печь с колосниками и жарочной поверхностью.

А в палисаднике у Анны Емельяновны, жены Алексея Ивановича Москаленко, была большая грядка с ландышами, однажды и навсегда поразившими моё сердце удивительно красивым сочетанием тёмно-зелёного и белоснежного — точнее, бело-нежного, потому что с такими нежными отсветами-отражениями зелёных листьев на слепяще белых связках колокольчиков, что останавливалось дыхание...
И почему-то ещё одна картинка — уже красная с прозрачно-белым колоритом — острой льдинкой счастья торчит из моего сердца, необъяснимо-удивительно помнится через толщу лет, хотя нет в ней ни сюжета, ни смысла, ни сколько-нибудь важного события: я вижу и ощущаю (именно ощущаю во всей полноте впечатлений всеми органами чувств — визуальных, тактильных, слуховых, температурных...) себя бродящей в резиновых сапогах (вода холодит ноги) по щиколотку, даже чуть выше, по двору Москаленко, у самой калитки, под «ёлкой» (туей с плоско-резны́ми ажурными «опахалами», на которых бывают такие нежно-зелёные крохотные «шишечки» без чешуи), на дворе март, дует свежий и пронзительный, ощущаемый даже на вкус холодно-льдистый ветер, но «лёд» это влажный, пахнущий близкой весной, — я то и дело низко наклоняюсь и переставляю в хрустальной этой и обжигающе холодной воде... красных пластмассовых солдатиков (у меня были и солдатики, и подъёмный кран, — мне не хватало одних лишь кукол, требовался ещё и «вещный мир» и леонардо-да-винчиевский «мир механизмов» — для со-творения и пересоздания).
И я вся, как воздушный шар, наполненный... нет, не гелием, ведь гелий тёплый, — я вся переполнена холодным этим весенним счастьем, веющим везде, вокруг и внутри моего тела... вот как, — бывает, — бродят пузырьки воздуха подо льдом, ища выхода, — так счастье во мне ищет выхода и находит его в красных солдатиках, пылающих в ледяной воде и обжигающих глаза, сердце и душу непереносимой — острой, холодной, горячей! — радостью жизни...
...Ослепительно-жаркий день.
Я сижу на деревянном верандном порожке крыльца с оленями (только оно было круглое, как вот это, где сидит мой двоюродный брат Серёжа в нашем приазовском домрайсаде, — и уровнем ниже, так что можно было сидеть на пороге, как на скамеечке), вернувшись от калитки и вынув из почтового ящика свежий номер журнала «Наука и жизнь», где печатался с продолжением «Волшебник изумрудного города», и держа на коленях пахнущую свежей типографской краской (и папиными «летучкой», «бобиком» и трёхколёсным мотоциклом с коляской) драгоценность.




Солнечный свет такой яркий, что белый журнальный разворот обжигает глаза снежным холодом... от беспощадного этого сияния солнца, красоты и смысла на глазах выступают защитные слёзы, — преломившись в этой влаге, чёрные буковки отделяются от листа и реют в миллиметре от него, — и вместе с ними пари́т над страницей и замирает в миллиметре от счастья душа, предвкушающая волшебное путешествие вместе с Элли и Энни — вдруг подхваченных ураганом (воздушным и событийным) и перенесённых вместе с домиком в неведомые края...

Больше сорока лет назад такой же ветер событий поднял меня и унёс из домрайсада далеко-далеко, за многие километры, за десятки часов езды на поезде.

Я уехала из домрайсада примерно такая:



Или вот такая:

Вернулась этим летом такая:



Но куда бы меня ни забросила судьба, сколь многие годы ни отделяли бы меня от моего детства, я всегда летаю вместе со своим домом... раем и садом.
Вот я опять стою у калитки, набираю воздуха в лёгкие... в невесомые буковки, переполненные воздушными пузырьками любви к моей бесконечно-малой, безграничной родине...

...Здравствуй, улица Почтовая!
Мы — я и домрайсад — приземлились успешно.
Ты рада?

Музыкальный киоск


© Тамара Борисова
Если вы видите эту запись не на страницах моего журнала http://tamara-borisova.livejournal.com и без указания моего авторства — значит, текст уворован ботами-плагиаторами.
no subject
Date: 24 Apr 2013 02:54 (UTC)И это дом даже, а не квартира, как у меня была.
Я когда бываю в дворе, где прошло мое детство, у меня просто сердце кровью обливается. Стараюсь туда не заходить, когда прохожу мимо.
А у меня с памятью плохо. Я почему-то Вас запомнила, как даму с печальными глазами, а они у Вас вон какие! :) Хитрые и озорные, несмотря ни на что!
Мама тоже меня будила петушком, хотя она намного моложе Вашей была. Видно, это от ее мамы отголоски. :)
Спасибо Вам, что не жалеете времени на такие замечательные, светлые записи! Пусть у Вас все получится!
no subject
Date: 24 Apr 2013 06:19 (UTC)Нет, Наташенька, я ничем не убиваемый дурносмех, причём жуткий!
Очень красивая мама, да, - и добрая, нежная, светлая, заботливая, мягкосердечная...
Мы как птенчики в тёплом гнёздышке жили - под её распростёртыми крылАми.
А насчёт времени - это мой дом, моя крепость - домрайсад.
Он меня лечит и спасает, держит на свете - вот всё моё время там и провожу - так или иначе.
Матрица души. :)
Он, конечно, сильно тронут разрухой - и грибок, я вижу, есть на стенах снаружи...
Но Мария Прокофьевна старенькая и больная, да и убивают малую родину мою - как всю Украину.
Но хотя бы памятью их держать - наши райские места, не давая умереть...
no subject
Date: 24 Apr 2013 04:03 (UTC)Ты знаешь, мне кажется, что только дом может быть раем. Потому что с садом, наверное. Я живу сейчас в квартире своего детства, а раем для меня была дача, но значительно позже.
Я тоже помню эти отделяющиеся от носителя солнечные буквы и чувство, охватывающее, когда видишь в почтовом ящике свежий журнал.
no subject
Date: 24 Apr 2013 06:30 (UTC)И даже потом, во время городской жизни в Сумах в "кукушатниках" на 4-5 этажах на протяжении 35 лет (а в 2007-м я сюда переехала, в дом с садом), бабушкин дом и двор ведь были всегда и спасали...
И ежегодное море, долго, недели три, а то и месяц.
Мне квартира, особенно на высоких этажах, представляется застенком. :)
(Хотя, конечно, если выбирать между бездомностью и наличием жилья, то квартира - счастье.)
no subject
Date: 24 Apr 2013 06:31 (UTC)Да уж, в детстве ты была гораздо серьёзнее, чем сейчас :) Хорошая очень летняя фотография.
no subject
Date: 24 Apr 2013 06:36 (UTC)А если серьёзно - то у меня всегда был очень серьёзный, ответственный "подход к жизни".
Я "много думал"... :))))))))))))))
Но не забывай: нас с Лилей выгнали из больницы - несмотря на воспаление лёгких - за дурносмешество. :))))
И последнее: чем тяжелее живётся человеку, тем он веселее, потому что больше оптимизма: он видел кузькину мать, а кто видел кузькину мать - радуется всему, что не она. :))))))
no subject
Date: 24 Apr 2013 17:30 (UTC)Ощущаю все это. и боль за тополь. и чудесные руки-ветви деревьев, и новый журнал и всю эту радость. как от пузырьков шампанского...
Спасибо!
no subject
Date: 24 Apr 2013 17:58 (UTC)Знаю - тем и живы... :)