![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
«Классическая книга выделяла из себя ходячие знаки эмоциональных и социальных смыслов. В сознании интеллигента она жила плотностью общекультурных ассоциаций. «Евгений Онегин» — что это, собственно? И из чего это состоит? Из статей Белинского? Из смерти Пушкина на дуэли? Из оперы, где перед гибелью Ленский с чувством поёт пародийные стихи? Из стихов Пушкина? Из стихов Лермонтова?
Воспетый им с такою чудной силой,
Сражённый, как и он, безжалостной рукой...
Поди разбери. Поди прочитай «Онегина», как такового. В интеллигентской среде это удавалось разве детям, читающим книги, которые им ещё рано читать.
Другое дело — человек приобщающийся. На рабфаке я ужасалась сперва, на вопросы об основных свойствах Манилова или Плюшкина получая порой самые неподходящие ответы. Потом я привыкла и поняла: при отсутствии культурно-исторической апперцепции мгновенная связь понятий не необходима. Оказывается, толковый человек нашего времени может прочитать «Ревизора» и не заметить, что Хлестаков врёт. У него нужно ещё создать апперцепцию. Это и есть дело преподавателя».
Лидия Гинзбург. «Из старых записей. 1920-1930-е годы»
Я неоднократно рассказывала о том, что есть в моей трудовой биографии факт, которым я очень горжусь, потому что он сближает меня с одной из моих любимейших учёных — Лидией Яковлевной Гинзбург.
Только она преподавала на рабфаке, а в моё время такие заведения назывались уже вечерними школами, точнее даже, школами рабочей молодёжи.
И моё преподавание в вечерней школе тоже порой дарило открытия, связанные с выяснением отношений между чистым, незамутнённым апперцепцией сознанием моих великовозрастных учеников и великой русской литературой...
Об одном таком открытии, долгие годы вызывавшем моё недоумение, я и хочу сегодня рассказать.
А именно о лютой ненависти, которую испытывали те из учеников, кто хоть как-то слушал мои выступления мастеров художественного чтения (единственно возможную форму уроков русской литературы для давно взрослых людей, насильно возвращённых в рамки всеобщего среднего образования, в котором они вовсе не нуждались), к главному революционному поэту Владимиру Владимировичу Маяковскому.
Причём это не было вызвано неприязнью учащихся к поэзии как художественной форме: ни Сергей Есенин (само собой), ни Александр Блок, ни даже Анна Ахматова или Марина Цветаева совершенно не раздражали их.
Они благосклонно выслушивали и стихи этих поэтов, и мои проникновенные рассказы об их жизни и судьбе, участливо переспрашивая: а где похоронили? — и любопытствуя «внепрограммно»: а сколько было мужей (вариант — жён)?
Но лишь только мы приступили к изучению жизни и творчества В. В. Маяковского, я натолкнулась на непонятное для меня абсолютное неприятие всей фигуры поэта во всей её «целокупности»: без дрожи в голосе, вызванной ничем не прикрытыми ненавистью и негодованием, они не могли о нём говорить.
Никакие убеждения, уговоры, поэтические доказательства в виде революционных рифм, слов-неологизмов, небывалых тропов или новаторской лесенки не помогали.
Я никак не могла понять, в чём тут дело.
Вся русская и советская литература их устраивала, лишь один Маяковский торчал, как в горле кость.
А на все мои расспросы я получала один ответ: он ненавидит и презирает людей, это какой-то бандит, убийца, фашист.
Разгадка пришла, как всегда, спустя много лет: когда уже в 1990-е годы (я к тому времени давным-давно ушла не только из школы, а и вообще из системы среднего и даже высшего образования и работала в театре завлитом) вышла книга Юрия Карабчиевского «Воскрешение Маяковского»*.
Точнее, даже не книга, а её отдельные части, публикуемые почему-то в журнале «Театр». Каждого нового номера с продолжением приходилось мучительно ждать — но до чего же это было захватывающее, во многом шокирующее чтение!..
Вот тогда-то я и поняла, что порой отсутствие нужной «апперцепции» — благотворно, что иногда гораздо лучше доверять непосредственному нравственному чувству неискушённого (не обременённого традицией) сознания...
Я процитирую всего несколько фраз из этой книги Карабчиевского:
«Это очень талантливые стихи. Здесь один из тех, скажем сразу, не столь уж частых моментов, когда хотелось бы соединиться с автором, пережить его боль как свою.
Хотелось бы — но никак невозможно, более того — абсолютно исключено. Потому что начинается этот стих со строчки чудовищной, от кощунственности которой горбатится бумага, со строчки, которую никакой человек на земле не мог бы написать ни при каких условиях, ни юродствуя, ни шутя, ни играя, — разве только это была бы игра с дьяволом:
Я люблю смотреть, как умирают дети».
И теперь я думаю, что мои ученики, прожившие тогда на свете чуть дольше, чем я (мне был двадцать один год, я пришла в вечернюю школу в 1981 году сразу после окончания института; ученикам же в основной массе — лет по тридцать-сорок), поняли в Маяковском главное (то, что люди «с апперцепцией» не видели, потому что она им застила свет, — а Карабчиевский увидел) — есть в мире вещи, которые нельзя понять, принять, простить и объяснить, даже великим талантом и гениальными инновациями.
Вещи, которые никак нельзя не только «вербализовать», но и «мыслить».
Потому что слово и мысль «проективны», «магичны», «ядерны», и искажать их нормальную структуру — равносильно ядерному взрыву или чудовищным генетическим мутациям.
Потому что даже если в реальной действительности это и не так (и можно быть гением-злодеем) — всё же звёздное небо над нами и моральный закон в нас гласят:
гений и злодейство — две вещи несовместные, и не был убийцею создатель Ватикана...
* Теперь она называется почему-то «Воскресение Маяковского», что, на мой взгляд, менее точно.
А впрочем, у слова случайностей не бывает — Маяковский отомстил Юрию Карабчиевскому с того света: книга эта фактически свела в могилу её автора, поскольку против Карабчиевского ополчились защитники нашего национального достояния, была организована травля, и он даже вынужден был оправдываться и каяться публично — и всё равно спастись не удалось...

Воспетый им с такою чудной силой,
Сражённый, как и он, безжалостной рукой...
Поди разбери. Поди прочитай «Онегина», как такового. В интеллигентской среде это удавалось разве детям, читающим книги, которые им ещё рано читать.
Другое дело — человек приобщающийся. На рабфаке я ужасалась сперва, на вопросы об основных свойствах Манилова или Плюшкина получая порой самые неподходящие ответы. Потом я привыкла и поняла: при отсутствии культурно-исторической апперцепции мгновенная связь понятий не необходима. Оказывается, толковый человек нашего времени может прочитать «Ревизора» и не заметить, что Хлестаков врёт. У него нужно ещё создать апперцепцию. Это и есть дело преподавателя».
Лидия Гинзбург. «Из старых записей. 1920-1930-е годы»
Я неоднократно рассказывала о том, что есть в моей трудовой биографии факт, которым я очень горжусь, потому что он сближает меня с одной из моих любимейших учёных — Лидией Яковлевной Гинзбург.
Только она преподавала на рабфаке, а в моё время такие заведения назывались уже вечерними школами, точнее даже, школами рабочей молодёжи.
И моё преподавание в вечерней школе тоже порой дарило открытия, связанные с выяснением отношений между чистым, незамутнённым апперцепцией сознанием моих великовозрастных учеников и великой русской литературой...
Об одном таком открытии, долгие годы вызывавшем моё недоумение, я и хочу сегодня рассказать.
А именно о лютой ненависти, которую испытывали те из учеников, кто хоть как-то слушал мои выступления мастеров художественного чтения (единственно возможную форму уроков русской литературы для давно взрослых людей, насильно возвращённых в рамки всеобщего среднего образования, в котором они вовсе не нуждались), к главному революционному поэту Владимиру Владимировичу Маяковскому.
Причём это не было вызвано неприязнью учащихся к поэзии как художественной форме: ни Сергей Есенин (само собой), ни Александр Блок, ни даже Анна Ахматова или Марина Цветаева совершенно не раздражали их.
Они благосклонно выслушивали и стихи этих поэтов, и мои проникновенные рассказы об их жизни и судьбе, участливо переспрашивая: а где похоронили? — и любопытствуя «внепрограммно»: а сколько было мужей (вариант — жён)?
Но лишь только мы приступили к изучению жизни и творчества В. В. Маяковского, я натолкнулась на непонятное для меня абсолютное неприятие всей фигуры поэта во всей её «целокупности»: без дрожи в голосе, вызванной ничем не прикрытыми ненавистью и негодованием, они не могли о нём говорить.
Никакие убеждения, уговоры, поэтические доказательства в виде революционных рифм, слов-неологизмов, небывалых тропов или новаторской лесенки не помогали.
Я никак не могла понять, в чём тут дело.
Вся русская и советская литература их устраивала, лишь один Маяковский торчал, как в горле кость.
А на все мои расспросы я получала один ответ: он ненавидит и презирает людей, это какой-то бандит, убийца, фашист.
Разгадка пришла, как всегда, спустя много лет: когда уже в 1990-е годы (я к тому времени давным-давно ушла не только из школы, а и вообще из системы среднего и даже высшего образования и работала в театре завлитом) вышла книга Юрия Карабчиевского «Воскрешение Маяковского»*.
Точнее, даже не книга, а её отдельные части, публикуемые почему-то в журнале «Театр». Каждого нового номера с продолжением приходилось мучительно ждать — но до чего же это было захватывающее, во многом шокирующее чтение!..
Вот тогда-то я и поняла, что порой отсутствие нужной «апперцепции» — благотворно, что иногда гораздо лучше доверять непосредственному нравственному чувству неискушённого (не обременённого традицией) сознания...
Я процитирую всего несколько фраз из этой книги Карабчиевского:
«Это очень талантливые стихи. Здесь один из тех, скажем сразу, не столь уж частых моментов, когда хотелось бы соединиться с автором, пережить его боль как свою.
Хотелось бы — но никак невозможно, более того — абсолютно исключено. Потому что начинается этот стих со строчки чудовищной, от кощунственности которой горбатится бумага, со строчки, которую никакой человек на земле не мог бы написать ни при каких условиях, ни юродствуя, ни шутя, ни играя, — разве только это была бы игра с дьяволом:
Я люблю смотреть, как умирают дети».
И теперь я думаю, что мои ученики, прожившие тогда на свете чуть дольше, чем я (мне был двадцать один год, я пришла в вечернюю школу в 1981 году сразу после окончания института; ученикам же в основной массе — лет по тридцать-сорок), поняли в Маяковском главное (то, что люди «с апперцепцией» не видели, потому что она им застила свет, — а Карабчиевский увидел) — есть в мире вещи, которые нельзя понять, принять, простить и объяснить, даже великим талантом и гениальными инновациями.
Вещи, которые никак нельзя не только «вербализовать», но и «мыслить».
Потому что слово и мысль «проективны», «магичны», «ядерны», и искажать их нормальную структуру — равносильно ядерному взрыву или чудовищным генетическим мутациям.
Потому что даже если в реальной действительности это и не так (и можно быть гением-злодеем) — всё же звёздное небо над нами и моральный закон в нас гласят:
гений и злодейство — две вещи несовместные, и не был убийцею создатель Ватикана...
* Теперь она называется почему-то «Воскресение Маяковского», что, на мой взгляд, менее точно.
А впрочем, у слова случайностей не бывает — Маяковский отомстил Юрию Карабчиевскому с того света: книга эта фактически свела в могилу её автора, поскольку против Карабчиевского ополчились защитники нашего национального достояния, была организована травля, и он даже вынужден был оправдываться и каяться публично — и всё равно спастись не удалось...


© Тамара Борисова
Если вы видите эту запись не на страницах моего журнала http://tamara-borisova.livejournal.com и без указания моего авторства — значит, текст уворован ботами-плагиаторами.
no subject
Date: 28 Oct 2009 08:38 (UTC)Но вот в случае с Маяковским - вряд ли твои вечерники начинали знакомство с В.В. именно с этой строчки, может, и не дошли до ней, а уже ненавидели? Здесь еще что-то в самой поэзии, фигуре поэта, его фактуре и вообще - что-то. Что непринимаемо и всё! Мне, кажется, чего спорить - гений - он и есть гений (для меня без сомнения), но мне его почему-то никогда не было жалко. С его любовью, убийством, одиночеством, и т.д. Не жалко. У меня ничего не всколыхнется в душе в разговоре о Маяковском, чтобы было похоже на сострадание, жалость, ну, наверное, любовь, да. А Есенина так жалко! И Лермонтова - бедный,бедный! И т.д.
no subject
Date: 28 Oct 2009 10:58 (UTC)И они эту информацию, послужившую поводом для ненависти, извлекли на дорациональном уровне, животно-эмоциональном, ритмическом, интонационном...
no subject
Date: 28 Oct 2009 10:13 (UTC)не за что уцепиться
no subject
Date: 28 Oct 2009 11:01 (UTC)no subject
Date: 28 Oct 2009 10:23 (UTC)no subject
Date: 28 Oct 2009 11:15 (UTC)Они просто восприняли текст на ритмико-интонационном уровне (если вспомнить про Достоевского и Ямпольского с Подорогой - миметически) - и возненавидели его автора как "агрессора".
Жалко, конечно, всякого человека жалко, даже преступников и реальных убийц жалеют.
Но вот чего у меня не было к Маяковскому никогда - так это "самоотождествления". Я никогда не смогла бы его процитировать без некой иронии, "самоотстранения" (а Мандельштама могу километрами цитировать, с полным приятием и "слиянием матриц").
no subject
Date: 28 Oct 2009 11:23 (UTC)no subject
Date: 28 Oct 2009 11:42 (UTC)Нам когда-то Галина Васильевна очень хорошо показала взаимосвязь между чувством и формой.
Принесла две репродукции - "Гибель Помпеи" Брюллова и "Гернику" Пикасссо.
И сказала, что здесь разница в позиции, кто откуда изображает трагедию. Брюллов - со стороны (оттого "главенствует" эстетика), Пикассо - изнутри, как участник, и здесь нравственное подчиняет себе эстетику.
Вот таким нехитрым способом можно рассмотреть любое произведение искусства: где находится его автор по отношению к миру, который он изображает.
Так вот, Маяковский - это центр мира, пуп земли. И он его (этот мир) насилует, требуя: "Мария, дай!". Дайте мне любви! Дайте мне понимания! Дайте мне сочувствия!..
А Мандельштам - это "мир во мне". Я его слышу, чувствую, понимаю, со-чувствую: в ширину, длину, высоту и глубину (в том числе и веков) - через боль.
"Что, если булавкой заржавленной достанет меня звезда?"
Я вздрагиваю от холода --
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото --
Приказывает мне петь.
Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь,
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!
Так вот она -- настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!
Что, если, вздрогнув неправильно,
Мерцающая всегда,
Своей булавкой заржавленной
Достанет меня звезда?
Ср.:
Светить всегда, светить везде <...> - вот лозунг мой - и Солнца!
no subject
Date: 28 Oct 2009 12:18 (UTC)no subject
Date: 28 Oct 2009 20:04 (UTC)no subject
Date: 29 Oct 2009 15:35 (UTC)no subject
Date: 28 Oct 2009 20:10 (UTC)no subject
Date: 29 Oct 2009 15:27 (UTC)Они его не читали, конечно, - я им впервые это читала, впервые в их жизни.
И вот именно на чтение текстов и рассказы о биографии у них возникла такая (как мне тогда казалось, "неадекватная") реакция.
Просто текст - это ведь слепок личности, в том числе и ритмический, "миметический".
no subject
Date: 28 Oct 2009 20:13 (UTC)С поэтами и писателями тут совсем худо. Тут и форма может "выдать", т.н. содержание произведений, и биография, да на каждом шагу может быть подвох. Сложная и агрессивная форма Маяковского, которая сама вся как бы хотела бы посмотреть, как умирают дети, чтобы потом в точности повторить их смертные судороги лестницей ритмов (для искусства же!) - схватить бытие словом, до нутра продеть. И содержание (тот же Достоевский, которого все садистом-мазохистом называют - дескать любил помучить персонажей и читателей, или Набоков после "Лолиты"). И биография. Я, к примеру, почти обожествляла Булгакова. Наслаждалась слогом ("Белая гвардия"), философичностью и симфонизмом, в сочетании с сатирой ("Мастер.."), глубоким интеллектуализмом и точностью слова, афористичностью и тончайшей иронией ("СС"), тема теплого дома Турбиных меня изнеживала и выбивала из меня тонны переживаний и тоски, но вот когда я узнала, что он собственноручно сделал аборт своей первой жене, у меня что-то хрустнуло, и у меня больше не будет такого светлого Булгакова как раньше. Хотя люблю. Просто жирное пятно от сковородки на многих его страницах (тех же "записок юного врача", где незримо присутствует эта любившая его женщина, которую он всяк третировал).
Это же все такие "вещи для нас". Наши интимнейшие образы, наши. Мой Булгаков чуть-чуть замаслен, а Кафке я прощаю любую хмурь и сама ей не заражаюсь. Даже когда он пишет что "проходит мимо борделя как мимо дома возлюбленной", ничто в его любимом мною образе не всколыхнется. Апперцепция настроилась))).
А ведь у кого-то и Маяковский такой. Ну любил человек (в некотором смысле) смотреть как умирают дети и любил так заявлять. А Хармс так вообще предлагал бросать их в ямы с известью. И это "как бы" придает ему еще большее обаяние.
Любимый образ создается избирательно. Эх!
no subject
Date: 29 Oct 2009 15:19 (UTC)Только есть люди света - и есть люди тьмы.
И есть "пограничные": находящиеся во тьме и тянущиеся к свету и, наоборот, тянущиеся из света во тьму.
Есть колеблющиеся - раз туда, раз сюда.
И вот, например, Булгаков (которого я тоже очень люблю за то же самое, о чём Вы сказали, и не люблю за то же самое, запредельное) - это негативный талант.
Он просто блестящ, когда он отрицает и высмеивает.
Достаточно перечитать "Театральный роман".
Причём он и не тянется к свету (как тянулись к нему Достоевский или Гоголь, стоявшие на пограничье).
И меня всегда удивлял тот факт, что мало кто это видит, тогда как "ММ" булгаковские - это же апология тьмы...
И тех, кто колеблется, - их и искушает чёрт (они же рядом стоят, только руку протяни и перетянешь к себе), они его видят, борются с ним...
У Мандельштама никакого чёрта не было и в помине. Никаких даже "чертенят и болотных пузырей" (как у Блока).
Его чёрт не искушал - потому что Мандельштам стоял очень далеко от сумерек и полутьмы, в ослепительном круге света. Попробуй туда сунься чёрту - ослепнешь!
А искушает чёрт только тех, кто слаб, податлив, тёмен внутри...
Вот их-то чёрт и корчит, извивает - тех, кто "хочет посмотреть" на дьявольское.
И опять же всё дело в точке отсчёта: есть те, кто смотрит на дом любимой как на бордель, а есть - кому и бордель как дом любимой...
no subject
Date: 10 Aug 2010 17:48 (UTC)Я думаю, наблюдение за умирающими детьми - это метафора, не более. Но и не менее. Эстетически хорошая, этически плохая. А за слова надо отвечать, и за метафоры тоже. Но он был еще не волшебник, он только учился (1913 г.). С кем не бывает? (опять об Пушкина!)
Может, рабочая молодежь его так ненавидела за насильственное вбивание в голову его "идеологических" стихов? Загадка. Потом, он же жесткий модернист, его не споешь, как Есенина (вот, кстати, Есенин для меня пошл, но я работаю над собой). Тут, кстати, вспоминается фильм "Расписание на послезавтра", там учительнице литературы (Тереховой) ученики тоже говорят - мол, "Маяковский - железобетонный дед", а она им в ответ читает "Всё это - хотите? - сейчас отдам за одно только слово, ласковое, человечье".
Почитала тут еще про Булгакова. Это отдельная тема - надо ли вообще знать факты биографии автора. Я стараюсь (как могу) оградить себя от такого рода информации, отталкиваться только от текстов. Как сказала Н.Г., идеальное чтение - без обложки. Но я дитя, испорченное постструктурализьмом:))
В общем, "кувшин наполовину расплескался, пока несли его домой":)))
no subject
Date: 10 Aug 2010 18:29 (UTC)Я им даже биографии не успела рассказать (и вообще ненавидела рассказывать биографии).
Я им и про лесенку, и про свежие метафоры (я буду беречь, как солдат единственную ногу; я одинок, как глаз идущего к слепым человека; флейта-позвоночник и т.п.).
А они прямо дрожат от ненависти.
Так я тогда и не поняла... И до сих пор не понимаю, КАК они учуяли? ЧТО такое там есть в тексте, что они просто на уровне мимесиса что-то такое там опознали?
И про Булгакова: я, например, просто обожаю "Театральный роман", люблю всякие "пошёл вон! - как же я пойду, я ведь ещё кофе не пил..." из ММ, но абсолютно равнодушна к "белому плащу с кровавым подбоем" и мглой над вечным городом...
Продолжение разговора (про мимесис) ещё тут есть.
no subject
Date: 10 Aug 2010 18:51 (UTC)"На Западе считают, что Достоевский лучше всех сообщил в словах о русской душе и изобразил русских. Это неверно. Истеричные, плачущие, кричащие, болтающие без умолку часами, сморкающиеся и богохульствующие - население его книг - достоевские. Особый народ: достоевцы. С русскими у них мало общего. Разве только то, что они живут в русских городах - Санкт-Петербургах и прочих, на русских улицах, ходят по Невскому и только. Русский человек - это прежде всего северный хмурый житель. Он невесел и неразговорчив как скандинав. Потому ему и требуется какое-то количество водки, чтоб разогреться, развязать язык и стать доступным. От того он идет к водке и цыганам, потому, что в нормальном состоянии русскому не хватает тепла. Не таковы достоевцы. Они всегда под неким градусом истерики, готовы болтать, плакать, рассуждать и днем, и ночью. Их жизненная активность как в фильмах, пущенных со скоростью 16 кадров в секунду - убыстренная. Мелькают руки, ноги, сопли, слезы, речи о Боге, о Дьяволе, все это на слюнявой спешной скороговорке. Может быть этот сдвиг по скорости человеческой активности проистекает оттого, что Федор Михайлович - творец этих чиньелей был эпилептиком? Эпилептик-то дергается, рычит, пускает пену, вытягивается всем телом на нечеловеческой скорости. Нерусские достоевцы, живущие на скорости 16 метров в секунду - такова загадка Достоевского. Мне лично нравятся первые сто страниц "Преступления и наказания". Очень сильно! Но дальше, к сожалению, идут сопли и слюни, и их очень изобильно. Долго и нудно выясняются отношения с Богом. Это тесные, вонючие, плотские, интимные, чуть ли не сексуальные шуры-муры с Господом. Какие-то даже неприличные по своей близости, по своей липкости и жаркому дыханию. Тут опять-таки (я пишу эти слова в тюремной камере и мне видней) есть нечто от тесной тюремной клетки, где параша и стол - рядом, и нужды заключенных тесно переплелись, ты ли раскорячился на дальнике или твой сосед, - мало понятно. Короче, многое: тесное, жаркое, неприятно близкое - в массе достоевцев от тюремного общежития происходит. От тюремного общежития, в котором обретался Федор Михайлович. Запад любит Достоевского и его якобы русских. Все постановки русских пьес (и пьес по Достоевскому, в особенности) на Западе сделаны на гротескной излишней скорости, на истерике, крике, на психическом нажиме. В западных постановках пьес Достоевского актеры ведут себя как умалишенные. Ибо умалишенными видят они достоевцев, принимая их за русских. Эта ошибка, может быть, много стоит России, но мы не знаем. А вдруг в своих стратегических вычислениях и планах Запад (и в особенности Америка) исходит из посылки, что достоевцы - это русские?"
Булгаков у меня - особая тема, так получилось, что я перечитала его всего (вплоть до фельетонов в "Гудок") и очень рано, поэтому "ММ" для меня, конечно, не главная его книга. Главная - "Белая гвардия". Кстати, Эдуард Вениаминович того же мнения, а "ММ" он называет "вульгарной", "базарной" и "любимым шедевром российского обывателя". Прямо не мать, а ехидна;)
no subject
Date: 10 Aug 2010 18:53 (UTC)no subject
Date: 10 Aug 2010 19:00 (UTC)no subject
Date: 10 Aug 2010 18:57 (UTC)Кстати, я их сама обожаю делать - цитаты - и уж тем более читать...
И хоть по сто раз кого угодно упоминайте - вообще обожаю всякие суды-пересуды-сплетни-обсуждения писателей-художников, когда они живут в сознании, как хорошие знакомые и соседи...
no subject
Date: 10 Aug 2010 19:14 (UTC)no subject
Date: 10 Aug 2010 19:22 (UTC)Теперь вижу благодаря Вам - зря...
no subject
Date: 10 Aug 2010 19:39 (UTC)А когда сидел в Лефортово, к нему все время подсылали провокаторов, физически воздействовать установки не было, они давили психологически. Но как на него давить, если он говорит - это не я у вас в тюрьме сижу, я свободный человек, это вы сами в тюрьме сидите! Так вот, Вениаминыч всерьез испугался только тогда, когда ему пригрозили разбить очки. Как писателю без очков?;)))
no subject
Date: 10 Aug 2010 19:50 (UTC)Гениальные люди в гениальной литературе, написанной гениальным языком (на гениальном языке), - и нам всё это слушать-не переслушать, читать-не перечитать, говорить-не переговорить...