![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
«Классическая книга выделяла из себя ходячие знаки эмоциональных и социальных смыслов. В сознании интеллигента она жила плотностью общекультурных ассоциаций. «Евгений Онегин» — что это, собственно? И из чего это состоит? Из статей Белинского? Из смерти Пушкина на дуэли? Из оперы, где перед гибелью Ленский с чувством поёт пародийные стихи? Из стихов Пушкина? Из стихов Лермонтова?
Воспетый им с такою чудной силой,
Сражённый, как и он, безжалостной рукой...
Поди разбери. Поди прочитай «Онегина», как такового. В интеллигентской среде это удавалось разве детям, читающим книги, которые им ещё рано читать.
Другое дело — человек приобщающийся. На рабфаке я ужасалась сперва, на вопросы об основных свойствах Манилова или Плюшкина получая порой самые неподходящие ответы. Потом я привыкла и поняла: при отсутствии культурно-исторической апперцепции мгновенная связь понятий не необходима. Оказывается, толковый человек нашего времени может прочитать «Ревизора» и не заметить, что Хлестаков врёт. У него нужно ещё создать апперцепцию. Это и есть дело преподавателя».
Лидия Гинзбург. «Из старых записей. 1920-1930-е годы»
Я неоднократно рассказывала о том, что есть в моей трудовой биографии факт, которым я очень горжусь, потому что он сближает меня с одной из моих любимейших учёных — Лидией Яковлевной Гинзбург.
Только она преподавала на рабфаке, а в моё время такие заведения назывались уже вечерними школами, точнее даже, школами рабочей молодёжи.
И моё преподавание в вечерней школе тоже порой дарило открытия, связанные с выяснением отношений между чистым, незамутнённым апперцепцией сознанием моих великовозрастных учеников и великой русской литературой...
Об одном таком открытии, долгие годы вызывавшем моё недоумение, я и хочу сегодня рассказать.
А именно о лютой ненависти, которую испытывали те из учеников, кто хоть как-то слушал мои выступления мастеров художественного чтения (единственно возможную форму уроков русской литературы для давно взрослых людей, насильно возвращённых в рамки всеобщего среднего образования, в котором они вовсе не нуждались), к главному революционному поэту Владимиру Владимировичу Маяковскому.
Причём это не было вызвано неприязнью учащихся к поэзии как художественной форме: ни Сергей Есенин (само собой), ни Александр Блок, ни даже Анна Ахматова или Марина Цветаева совершенно не раздражали их.
Они благосклонно выслушивали и стихи этих поэтов, и мои проникновенные рассказы об их жизни и судьбе, участливо переспрашивая: а где похоронили? — и любопытствуя «внепрограммно»: а сколько было мужей (вариант — жён)?
Но лишь только мы приступили к изучению жизни и творчества В. В. Маяковского, я натолкнулась на непонятное для меня абсолютное неприятие всей фигуры поэта во всей её «целокупности»: без дрожи в голосе, вызванной ничем не прикрытыми ненавистью и негодованием, они не могли о нём говорить.
Никакие убеждения, уговоры, поэтические доказательства в виде революционных рифм, слов-неологизмов, небывалых тропов или новаторской лесенки не помогали.
Я никак не могла понять, в чём тут дело.
Вся русская и советская литература их устраивала, лишь один Маяковский торчал, как в горле кость.
А на все мои расспросы я получала один ответ: он ненавидит и презирает людей, это какой-то бандит, убийца, фашист.
Разгадка пришла, как всегда, спустя много лет: когда уже в 1990-е годы (я к тому времени давным-давно ушла не только из школы, а и вообще из системы среднего и даже высшего образования и работала в театре завлитом) вышла книга Юрия Карабчиевского «Воскрешение Маяковского»*.
Точнее, даже не книга, а её отдельные части, публикуемые почему-то в журнале «Театр». Каждого нового номера с продолжением приходилось мучительно ждать — но до чего же это было захватывающее, во многом шокирующее чтение!..
Вот тогда-то я и поняла, что порой отсутствие нужной «апперцепции» — благотворно, что иногда гораздо лучше доверять непосредственному нравственному чувству неискушённого (не обременённого традицией) сознания...
Я процитирую всего несколько фраз из этой книги Карабчиевского:
«Это очень талантливые стихи. Здесь один из тех, скажем сразу, не столь уж частых моментов, когда хотелось бы соединиться с автором, пережить его боль как свою.
Хотелось бы — но никак невозможно, более того — абсолютно исключено. Потому что начинается этот стих со строчки чудовищной, от кощунственности которой горбатится бумага, со строчки, которую никакой человек на земле не мог бы написать ни при каких условиях, ни юродствуя, ни шутя, ни играя, — разве только это была бы игра с дьяволом:
Я люблю смотреть, как умирают дети».
И теперь я думаю, что мои ученики, прожившие тогда на свете чуть дольше, чем я (мне был двадцать один год, я пришла в вечернюю школу в 1981 году сразу после окончания института; ученикам же в основной массе — лет по тридцать-сорок), поняли в Маяковском главное (то, что люди «с апперцепцией» не видели, потому что она им застила свет, — а Карабчиевский увидел) — есть в мире вещи, которые нельзя понять, принять, простить и объяснить, даже великим талантом и гениальными инновациями.
Вещи, которые никак нельзя не только «вербализовать», но и «мыслить».
Потому что слово и мысль «проективны», «магичны», «ядерны», и искажать их нормальную структуру — равносильно ядерному взрыву или чудовищным генетическим мутациям.
Потому что даже если в реальной действительности это и не так (и можно быть гением-злодеем) — всё же звёздное небо над нами и моральный закон в нас гласят:
гений и злодейство — две вещи несовместные, и не был убийцею создатель Ватикана...
* Теперь она называется почему-то «Воскресение Маяковского», что, на мой взгляд, менее точно.
А впрочем, у слова случайностей не бывает — Маяковский отомстил Юрию Карабчиевскому с того света: книга эта фактически свела в могилу её автора, поскольку против Карабчиевского ополчились защитники нашего национального достояния, была организована травля, и он даже вынужден был оправдываться и каяться публично — и всё равно спастись не удалось...

Воспетый им с такою чудной силой,
Сражённый, как и он, безжалостной рукой...
Поди разбери. Поди прочитай «Онегина», как такового. В интеллигентской среде это удавалось разве детям, читающим книги, которые им ещё рано читать.
Другое дело — человек приобщающийся. На рабфаке я ужасалась сперва, на вопросы об основных свойствах Манилова или Плюшкина получая порой самые неподходящие ответы. Потом я привыкла и поняла: при отсутствии культурно-исторической апперцепции мгновенная связь понятий не необходима. Оказывается, толковый человек нашего времени может прочитать «Ревизора» и не заметить, что Хлестаков врёт. У него нужно ещё создать апперцепцию. Это и есть дело преподавателя».
Лидия Гинзбург. «Из старых записей. 1920-1930-е годы»
Я неоднократно рассказывала о том, что есть в моей трудовой биографии факт, которым я очень горжусь, потому что он сближает меня с одной из моих любимейших учёных — Лидией Яковлевной Гинзбург.
Только она преподавала на рабфаке, а в моё время такие заведения назывались уже вечерними школами, точнее даже, школами рабочей молодёжи.
И моё преподавание в вечерней школе тоже порой дарило открытия, связанные с выяснением отношений между чистым, незамутнённым апперцепцией сознанием моих великовозрастных учеников и великой русской литературой...
Об одном таком открытии, долгие годы вызывавшем моё недоумение, я и хочу сегодня рассказать.
А именно о лютой ненависти, которую испытывали те из учеников, кто хоть как-то слушал мои выступления мастеров художественного чтения (единственно возможную форму уроков русской литературы для давно взрослых людей, насильно возвращённых в рамки всеобщего среднего образования, в котором они вовсе не нуждались), к главному революционному поэту Владимиру Владимировичу Маяковскому.
Причём это не было вызвано неприязнью учащихся к поэзии как художественной форме: ни Сергей Есенин (само собой), ни Александр Блок, ни даже Анна Ахматова или Марина Цветаева совершенно не раздражали их.
Они благосклонно выслушивали и стихи этих поэтов, и мои проникновенные рассказы об их жизни и судьбе, участливо переспрашивая: а где похоронили? — и любопытствуя «внепрограммно»: а сколько было мужей (вариант — жён)?
Но лишь только мы приступили к изучению жизни и творчества В. В. Маяковского, я натолкнулась на непонятное для меня абсолютное неприятие всей фигуры поэта во всей её «целокупности»: без дрожи в голосе, вызванной ничем не прикрытыми ненавистью и негодованием, они не могли о нём говорить.
Никакие убеждения, уговоры, поэтические доказательства в виде революционных рифм, слов-неологизмов, небывалых тропов или новаторской лесенки не помогали.
Я никак не могла понять, в чём тут дело.
Вся русская и советская литература их устраивала, лишь один Маяковский торчал, как в горле кость.
А на все мои расспросы я получала один ответ: он ненавидит и презирает людей, это какой-то бандит, убийца, фашист.
Разгадка пришла, как всегда, спустя много лет: когда уже в 1990-е годы (я к тому времени давным-давно ушла не только из школы, а и вообще из системы среднего и даже высшего образования и работала в театре завлитом) вышла книга Юрия Карабчиевского «Воскрешение Маяковского»*.
Точнее, даже не книга, а её отдельные части, публикуемые почему-то в журнале «Театр». Каждого нового номера с продолжением приходилось мучительно ждать — но до чего же это было захватывающее, во многом шокирующее чтение!..
Вот тогда-то я и поняла, что порой отсутствие нужной «апперцепции» — благотворно, что иногда гораздо лучше доверять непосредственному нравственному чувству неискушённого (не обременённого традицией) сознания...
Я процитирую всего несколько фраз из этой книги Карабчиевского:
«Это очень талантливые стихи. Здесь один из тех, скажем сразу, не столь уж частых моментов, когда хотелось бы соединиться с автором, пережить его боль как свою.
Хотелось бы — но никак невозможно, более того — абсолютно исключено. Потому что начинается этот стих со строчки чудовищной, от кощунственности которой горбатится бумага, со строчки, которую никакой человек на земле не мог бы написать ни при каких условиях, ни юродствуя, ни шутя, ни играя, — разве только это была бы игра с дьяволом:
Я люблю смотреть, как умирают дети».
И теперь я думаю, что мои ученики, прожившие тогда на свете чуть дольше, чем я (мне был двадцать один год, я пришла в вечернюю школу в 1981 году сразу после окончания института; ученикам же в основной массе — лет по тридцать-сорок), поняли в Маяковском главное (то, что люди «с апперцепцией» не видели, потому что она им застила свет, — а Карабчиевский увидел) — есть в мире вещи, которые нельзя понять, принять, простить и объяснить, даже великим талантом и гениальными инновациями.
Вещи, которые никак нельзя не только «вербализовать», но и «мыслить».
Потому что слово и мысль «проективны», «магичны», «ядерны», и искажать их нормальную структуру — равносильно ядерному взрыву или чудовищным генетическим мутациям.
Потому что даже если в реальной действительности это и не так (и можно быть гением-злодеем) — всё же звёздное небо над нами и моральный закон в нас гласят:
гений и злодейство — две вещи несовместные, и не был убийцею создатель Ватикана...
* Теперь она называется почему-то «Воскресение Маяковского», что, на мой взгляд, менее точно.
А впрочем, у слова случайностей не бывает — Маяковский отомстил Юрию Карабчиевскому с того света: книга эта фактически свела в могилу её автора, поскольку против Карабчиевского ополчились защитники нашего национального достояния, была организована травля, и он даже вынужден был оправдываться и каяться публично — и всё равно спастись не удалось...


© Тамара Борисова
Если вы видите эту запись не на страницах моего журнала http://tamara-borisova.livejournal.com и без указания моего авторства — значит, текст уворован ботами-плагиаторами.
no subject
Date: 28 Oct 2009 11:23 (UTC)no subject
Date: 28 Oct 2009 11:42 (UTC)Нам когда-то Галина Васильевна очень хорошо показала взаимосвязь между чувством и формой.
Принесла две репродукции - "Гибель Помпеи" Брюллова и "Гернику" Пикасссо.
И сказала, что здесь разница в позиции, кто откуда изображает трагедию. Брюллов - со стороны (оттого "главенствует" эстетика), Пикассо - изнутри, как участник, и здесь нравственное подчиняет себе эстетику.
Вот таким нехитрым способом можно рассмотреть любое произведение искусства: где находится его автор по отношению к миру, который он изображает.
Так вот, Маяковский - это центр мира, пуп земли. И он его (этот мир) насилует, требуя: "Мария, дай!". Дайте мне любви! Дайте мне понимания! Дайте мне сочувствия!..
А Мандельштам - это "мир во мне". Я его слышу, чувствую, понимаю, со-чувствую: в ширину, длину, высоту и глубину (в том числе и веков) - через боль.
"Что, если булавкой заржавленной достанет меня звезда?"
Я вздрагиваю от холода --
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото --
Приказывает мне петь.
Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь,
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!
Так вот она -- настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!
Что, если, вздрогнув неправильно,
Мерцающая всегда,
Своей булавкой заржавленной
Достанет меня звезда?
Ср.:
Светить всегда, светить везде <...> - вот лозунг мой - и Солнца!
no subject
Date: 28 Oct 2009 12:18 (UTC)no subject
Date: 28 Oct 2009 20:04 (UTC)no subject
Date: 29 Oct 2009 15:35 (UTC)